Иван Арамилев
В ЛЕСАХ УРАЛА
Повесть
Часть первая
Глава первая
За деревню, в небольшой овражек, укрытый со всех сторон березняком, вывезли опутанного ремнями, в наморднике, трехгодовалого медведя. Зверь был пойман маленьким в тайге, воспитывался в конюшне дяди Нифонта для притравы собак. Его уже «травили» в прошлом году. Он был молод, не опасен, и потому после притравы опять очутился в конюшне.
Мы с двоюродным братом Колюнькой, сыном дяди Нифонта, носили медвежонку разные кости, требуху, вареную картошку.
— Здорово, Мишутка! — кричали мы. — Здравствуй, Михайло Иваныч!
Он мотал головой, протягивал сквозь дверную решетку лапу, встречал нас тихим, ласковым ворчаньем. Казалось, он пенял: «Что ж вы, ребята, редко ходите? Скучно без вас!»
Осмелев, мы забирались в конюшню, хотя это было строго запрещено, садились на Мишутку верхом, гладили по голове, чесали бока. Он был совсем не злой. Я даже целовал его в верхнюю губу между ноздрями. Мы подставляли ему щеки, чуть-чуть намазанные медом, и он, сладко чмокая, облизывал нас шершавым языком. Это был ужасный сластена: любил мед, сахар, леденцы, кедровые орехи, распаренную свеклу.
Накануне травли мы обсуждали, как избавить Мишутку от беды. Я хотел ночью открыть конюшню, выпустить зверя: когда проснутся охотники, он будет далеко в тайге. Колюнька вскинул на меня испуганные глаза.
— Что ты! Что ты! Нас обоих… — он не договорил, но я хорошо понял: если сделаем, придется отвечать боками.
Мы задумались.
— Ну и шут с ним, пускай травят! — сказал Колюнька. — Он, ишь, какой лешачина вырос, в дверь не пролезет. Нам другого из лесу приведут, маленького. Тятька знает, где их брать.
Я не стал спорить. Было ясно: Колюнька хочет оправдать взрослых. Мишутка смотрел на нас так доверчиво, так дружелюбно, что у меня ныло сердце.
Нам, пожалуй, совсем не следовало ходить на травлю, — я понял это позднее. Но мы, конечно, не удержались. Очень уж хотелось посмотреть, как Мишутка начнет драться с собаками. Правда, мы надеялись еще на чудо: может, зверь отобьется от лаек, убежит в тайгу. По рассказам взрослых мы знали — такое бывает.
Утро было холодное. Сосны в зыбком тумане казались легкими, словно плыли по воздуху. Вишневое солнце вставало над притихшею, задумчивою землей. Роса сверкала на оголенных кустах. У лосей начинались свадебные песни. Где-то вдали, у каменных отрогов, одиноко и протяжно вздыхал сохатый: звал на бой соперников или потерянную в тайге подругу. Голос у сохатого был хриплый, сердитый.
— Ишь, зевает, бродяга! — сказал Колюнька. — Погоди, выпадет снег, охотники тебе покажут! Зевает и зевает: я, мол, никого не боюсь…
Невдалеке от оврага начиналась тайга. На опушке затаились охотники с молодыми собаками. Были тут заядлые промысловики Тарас Кожин и Никита Шорнев, старший брат моего отца дядя Нифонт, были и не охотники, пришедшие поглазеть на забаву. В толпе стоял староста Семен Потапыч Бородулин — тучный мужик с окладистой рыжей бородой. Он охотой не занимался, но скупал пушнину и всегда ч ходил на травлю, приглядывался к собакам. При случае Бородулин покупал хороших лаек, возил их продавать в город.
Среди мужчин, охотников и собачников, выделялась Зинаида Филева — коренастая, широкоплечая девушка лет двадцати. Отец и мать ее умерли давно, она жила с бабкой Аленой в старенькой, накренившейся избенке. На сходках, если мужики пытались навязать ей городьбу общественного прясла или рытье канавы, Зинаида звонко и плаксиво кричала: «Я — сирота! Вам не стыдно утеснять сироту?»
Она слишком часто прикрывалась сиротством, и ей дали прозвище: «Сирота». Рябая, большеротая, с бельмом на левом глазу, Сирота была самой некрасивой девкой в Кочетах. На замужество ей надеяться не приходилось, она собственной грудью пробивала себе дорогу в жизни: пахала, сеяла, косила, рубила дрова, ни в чем не уступая мужикам. Зимою ловила в капканы горностаев, лисиц, добывала ружьем белок и куниц. В прошлом году она даже взяла медведя на берлоге. В промысле Сироте везло, иные мужики завидовали ей, бабы называли Зинаиду за злой язык «бельмастой кикиморой». Кочетовский остряк Симон Пудовкин объяснял удачи Зинаиды просто: любой зверь, увидев Сироту, заболевает медвежьей болезнью и не может двинуться с места — хоть живьем бери!
Сирота привела на травлю молодого кобелька Пирата.
…Развязанный Мишутка, словно не веря тому, что пустили на волю, вразвалку шел к лесу. Остановился, забавно фыркнул, потянул ноздрями воздух, попробовал сорвать намордник. Ремни крепки. Он понял это и тем же спокойным шагом двинулся дальше.
Травлей распоряжался мой дед Спиридон, первый охотник деревни. Он взмахнул рукою, и собаки, спущенные со свор, кинулись навстречу зверю.
Я стиснул зубы, сердце часто-часто колотилось в груди. Чем-то все кончится? Кто кого одолеет?
Впереди несся Серко дяди Нифонта, статный кобель, похожий на волка, за ним — наша Урма: они уже имели дела с медведями на берлогах во время зимних охот. Их пустили с молодыми, чтобы они показывали, как «сажать» зверя, как вести себя в этой нелегкой охоте.
Мишутка увидел собак, остановился. Может, он прикидывал: стоит ли связываться с остервенелой оравой? Нельзя ли миновать схватки?
Собаки приближались. Мишутка отрывисто рявкнул, огромными скачками побежал по пригорку. Тяжелый, неуклюжий, он уходил с непостижимой быстротой. Серко догнал его, с ходу рванул за гачи, заставил повернуться. Урма наскочила сзади.
Молодые лайки тоже дружно навалились на зверя. Азартнее всех «брал» Мишутку наш Пестря, сын Урмы, хотя ему не было еще и года. Кличку «Пестря» кобельку дали за белые пятна, густо рассыпанные по серой рубашке. С первых недель Пестря отталкивал от корыта своих братьев и сестер, пожирал весь корм и этим покорил деда: старик оставил Пестрю на племя в надежде, что из обжоры выйдет толк.
И сегодня Пестря оправдал себя. Лобастый, широкогрудый, с могучими лапами и волчьими клыками, он почти не уступал в свирепости Серку и Урме. Хорошо работал и Пират Зинаиды Сироты.
Лыско дяди Нифонта и Тузик Тараса Кожина вертелись и тявкали поодаль, не решаясь кинуться в свалку.
Охотники подзадоривали собак. Робких подталкивали ногами, хворостинами.
Я не узнавал себя. Во мне проснулось что-то непонятное. Трудно было дышать от горячих толчков сердца. Мы с Колюнькой тоже метались на поляне, покрикивали: «Ату его! Бери, бери!» Весь я горел, охваченный охотничьим пылом, как молодые собаки, впервые наскочившие на крупного, теперь свирепого и беспощадного зверя.
Читать дальше
Иван Арамилев
В ЛЕСАХ УРАЛА
Повесть
Часть первая
Глава первая
За деревню, в небольшой овражек, укрытый со всех сторон березняком, вывезли опутанного ремнями, в наморднике, трехгодовалого медведя. Зверь был пойман маленьким в тайге, воспитывался в конюшне дяди Нифонта для притравы собак. Его уже «травили» в прошлом году. Он был молод, не опасен, и потому после притравы опять очутился в конюшне.
Мы с двоюродным братом Колюнькой, сыном дяди Нифонта, носили медвежонку разные кости, требуху, вареную картошку.
— Здорово, Мишутка! — кричали мы. — Здравствуй, Михайло Иваныч!
Он мотал головой, протягивал сквозь дверную решетку лапу, встречал нас тихим, ласковым ворчаньем. Казалось, он пенял: «Что ж вы, ребята, редко ходите? Скучно без вас!»
Осмелев, мы забирались в конюшню, хотя это было строго запрещено, садились на Мишутку верхом, гладили по голове, чесали бока. Он был совсем не злой. Я даже целовал его в верхнюю губу между ноздрями. Мы подставляли ему щеки, чуть-чуть намазанные медом, и он, сладко чмокая, облизывал нас шершавым языком. Это был ужасный сластена: любил мед, сахар, леденцы, кедровые орехи, распаренную свеклу.
Накануне травли мы обсуждали, как избавить Мишутку от беды. Я хотел ночью открыть конюшню, выпустить зверя: когда проснутся охотники, он будет далеко в тайге. Колюнька вскинул на меня испуганные глаза.
— Что ты! Что ты! Нас обоих… — он не договорил, но я хорошо понял: если сделаем, придется отвечать боками.
Мы задумались.
— Ну и шут с ним, пускай травят! — сказал Колюнька. — Он, ишь, какой лешачина вырос, в дверь не пролезет. Нам другого из лесу приведут, маленького. Тятька знает, где их брать.
Я не стал спорить. Было ясно: Колюнька хочет оправдать взрослых. Мишутка смотрел на нас так доверчиво, так дружелюбно, что у меня ныло сердце.
Нам, пожалуй, совсем не следовало ходить на травлю, — я понял это позднее. Но мы, конечно, не удержались. Очень уж хотелось посмотреть, как Мишутка начнет драться с собаками. Правда, мы надеялись еще на чудо: может, зверь отобьется от лаек, убежит в тайгу. По рассказам взрослых мы знали — такое бывает.
Утро было холодное. Сосны в зыбком тумане казались легкими, словно плыли по воздуху. Вишневое солнце вставало над притихшею, задумчивою землей. Роса сверкала на оголенных кустах. У лосей начинались свадебные песни. Где-то вдали, у каменных отрогов, одиноко и протяжно вздыхал сохатый: звал на бой соперников или потерянную в тайге подругу. Голос у сохатого был хриплый, сердитый.
— Ишь, зевает, бродяга! — сказал Колюнька. — Погоди, выпадет снег, охотники тебе покажут! Зевает и зевает: я, мол, никого не боюсь…
Невдалеке от оврага начиналась тайга. На опушке затаились охотники с молодыми собаками. Были тут заядлые промысловики Тарас Кожин и Никита Шорнев, старший брат моего отца дядя Нифонт, были и не охотники, пришедшие поглазеть на забаву. В толпе стоял староста Семен Потапыч Бородулин — тучный мужик с окладистой рыжей бородой. Он охотой не занимался, но скупал пушнину и всегда ч ходил на травлю, приглядывался к собакам. При случае Бородулин покупал хороших лаек, возил их продавать в город.
Среди мужчин, охотников и собачников, выделялась Зинаида Филева — коренастая, широкоплечая девушка лет двадцати. Отец и мать ее умерли давно, она жила с бабкой Аленой в старенькой, накренившейся избенке. На сходках, если мужики пытались навязать ей городьбу общественного прясла или рытье канавы, Зинаида звонко и плаксиво кричала: «Я — сирота! Вам не стыдно утеснять сироту?»
Она слишком часто прикрывалась сиротством, и ей дали прозвище: «Сирота». Рябая, большеротая, с бельмом на левом глазу, Сирота была самой некрасивой девкой в Кочетах. На замужество ей надеяться не приходилось, она собственной грудью пробивала себе дорогу в жизни: пахала, сеяла, косила, рубила дрова, ни в чем не уступая мужикам. Зимою ловила в капканы горностаев, лисиц, добывала ружьем белок и куниц. В прошлом году она даже взяла медведя на берлоге. В промысле Сироте везло, иные мужики завидовали ей, бабы называли Зинаиду за злой язык «бельмастой кикиморой». Кочетовский остряк Симон Пудовкин объяснял удачи Зинаиды просто: любой зверь, увидев Сироту, заболевает медвежьей болезнью и не может двинуться с места — хоть живьем бери!
Сирота привела на травлю молодого кобелька Пирата.
…Развязанный Мишутка, словно не веря тому, что пустили на волю, вразвалку шел к лесу. Остановился, забавно фыркнул, потянул ноздрями воздух, попробовал сорвать намордник. Ремни крепки. Он понял это и тем же спокойным шагом двинулся дальше.
Травлей распоряжался мой дед Спиридон, первый охотник деревни. Он взмахнул рукою, и собаки, спущенные со свор, кинулись навстречу зверю.
Я стиснул зубы, сердце часто-часто колотилось в груди. Чем-то все кончится? Кто кого одолеет?
Впереди несся Серко дяди Нифонта, статный кобель, похожий на волка, за ним — наша Урма: они уже имели дела с медведями на берлогах во время зимних охот. Их пустили с молодыми, чтобы они показывали, как «сажать» зверя, как вести себя в этой нелегкой охоте.
Мишутка увидел собак, остановился. Может, он прикидывал: стоит ли связываться с остервенелой оравой? Нельзя ли миновать схватки?
Собаки приближались. Мишутка отрывисто рявкнул, огромными скачками побежал по пригорку. Тяжелый, неуклюжий, он уходил с непостижимой быстротой. Серко догнал его, с ходу рванул за гачи, заставил повернуться. Урма наскочила сзади.
Молодые лайки тоже дружно навалились на зверя. Азартнее всех «брал» Мишутку наш Пестря, сын Урмы, хотя ему не было еще и года. Кличку «Пестря» кобельку дали за белые пятна, густо рассыпанные по серой рубашке. С первых недель Пестря отталкивал от корыта своих братьев и сестер, пожирал весь корм и этим покорил деда: старик оставил Пестрю на племя в надежде, что из обжоры выйдет толк.
И сегодня Пестря оправдал себя. Лобастый, широкогрудый, с могучими лапами и волчьими клыками, он почти не уступал в свирепости Серку и Урме. Хорошо работал и Пират Зинаиды Сироты.
Лыско дяди Нифонта и Тузик Тараса Кожина вертелись и тявкали поодаль, не решаясь кинуться в свалку.
Охотники подзадоривали собак. Робких подталкивали ногами, хворостинами.
Я не узнавал себя. Во мне проснулось что-то непонятное. Трудно было дышать от горячих толчков сердца. Мы с Колюнькой тоже метались на поляне, покрикивали: «Ату его! Бери, бери!» Весь я горел, охваченный охотничьим пылом, как молодые собаки, впервые наскочившие на крупного, теперь свирепого и беспощадного зверя.
Я видел, как наганивали собак на лося, как травили волка и рысь, но теперь потускнело все виденное раньше. Медведь был окружен. Собаки не давали ему тронуться с места. Он яростно рюхал, старался схватить назойливых, менее осторожных и ловких. Белая сучонка Муська не увернулась от удара когтистой лапы, рухнула с перешибленным хребтом. Жалостно крякнул хозяин Муськи Никита Шорнев. Еще одна собака— с вырванным боком — уползла в сторону.
Медведь расшвырнул собак, опять побежал к тайге. Лайки хватали его за гачи. Он бойко повертывался, брызгал слюной, взмахивал лапами. Как подхваченные ветром, собаки прыгали в стороны.
Травля удалась. Дед подал команду «кончай». Дядя Нифонт вскинул ружье, выстрелил медведю в ухо. Зверь упал. Большое тело его вздрагивало, задние лапы скребли землю. Он еще пробовал подняться. Встал на передние лапы, выпрямил шею и опять повалился на бок.
Конец! Жаль Мишутку… Но меня радует, что все слушаются деда: он тут вроде начальника, высокий и важный, в новой пестрядинной рубахе, в меховой жилетке. Как всегда осенью, он без шапки. Волосы на голове у него взъерошены, ветер треплет черную седеющую бороду.
Я шел с охоты в отличном настроении. Погода была хорошая, дичи много, собака порадовала отменной работой.
Близ деревни, в редком и мелком лесу, где пасется скот, я услышал громкие крики пастухов и, смутно угадывая причины тревоги, поспешил на помощь.
Я опоздал. Волки утащили двух овец. Пастухи возбужденно обсуждали происшествие. Стадо сбилось в кучу. Испуганно блеяли ярочки, барашки. Коровы и телята еще тряслись от пережитого страха.
Лишь колхозный бык Талан держался молодцом. Словно успокаивая коров, он ходил вокруг стада, грозно ревел, вспахивал копытами влажную землю.
Охотники поймут мое настроение. Я чувствовал себя виноватым. Тетерева в ягдташе казались жалкими, ненужными. А главный пастух Данила еще поддал мне жару.
– Не туда стреляешь, охотничек! – грубо сказал он. – Эх, не туда!
Я и сам чувствовал – не туда. Но летом взять зверей почти невозможно. Нужна команда стрелков и большая, дружная в работе стая гончих. Что же мог я сделать один с континентальной легавой?
Данила же ничего не хотел принимать в расчет. Строго смотрел на меня воспаленными глазами и пенял:
– Волки каждый божий день овец дерут, телят, жеребят рвут, а тебя это вроде не касаемо. Рябков да вальдшнепишек промышляешь! Где твоя совесть? Защитил бы колхозное добро!
Он загибал на левой руке толстые черные пальцы и подсчитывал, сколько съели солки скота до войны, за войну, после войны, Получалось много. Данила переводил потери отводков в тонны мяса, в пуды шерсти, масла, сыра, в кожи для ботинок и сапог, в рубли. Прикидывал проценты на приплод, который могли дать за все годы задранные волками коровы, кобылы, овцы, свиньи.
Цифры оглушали. А пастух разошелся, все корил и корил «горе-охотников», неспособных истреблять зверя.
У меня был единственный – относительный, правда,– довод, и я им воспользовался.
– Бить волков приеду по снегу.
– Дождешься вас! – раздраженно сказал Данила. – Видать кишка тонка!
Он повернулся ко мне спиною, начал щелкать длинным кнутом, подгоняя взбудораженное стадо к водопою.
…Наступила осень. Землю покрыло снежком. Я приехал в деревню с тремя друзьями, волчатниками. В специальном рюкзаке умещалась вся наша «приспособа» на зверя – шнур с красными флажками.
Мы остановились в доме председателя колхоза. Явился пастух Данила и довольно дружелюбно сказал: – Ежели потребны загонщики, полдеревни соберем. Народ натерпелся от серого «помещика»: охотно пойдут.
Мы поблагодарили. Помощь не нужна. Сами управимся.
– Неужто одни возьмете? – усомнился пастух. – Лес-то велик. Что вы, четверо, сделаете?
– Попробуем.
– Ну-ну. герои! – недоверчиво проговорил он
С вечера пала небольшая пороша. Сама природа вздумала помогать нам. Звери «трудились» ночью у туши дохлого мерина, вывезенной за околицу, а утром ушли, шагая след в след, отдыхать в мелкий сосняк.
Охота с флажками, весьма простая, держится на непостижимой ограниченности звериною ума. Прыгни волк однажды через роковой шнур или проползи низом, он понял бы, какая это, в сущности, безобидная вещь, навсегда кончились бы оклады. Зверь не может этого постичь и панически страшится шнура с флажками.
Самое трудное – зафлажить. Волки спят одним ухом, другим слушают. Стоит наступить на сухую веточку, негромко чихнуть – и все пропало Чуткая волчиха вскочит, уведет семью за десятки километров Кляни судьбу, охотник! Пытай счастья на другой или третий день!
Мы удачно зафлажили волков в молодом сосняке, и облава началась. Ранее наша бригада работала «псковским» способом. Шнур не замыкал круга, оставались «ворота» для выхода зверям, гле и становились стрелки в засадах. В круг шли загонщики. Они гамили, вертели деревянные трещотки, били в тазы и ведра.
Перепуганные звери на махах выбегали к линии шнура, устремлялись в «ворота», где их ждала смерть. При таком способе охота в окладе протекала молниеносно: двадцать-тридцать минут. Способ хорош, но в нем есть один недостаток: стремительно бегущего зверя трудно стрелять. Обстрелянные и легко раненные волки прорывались в ворота под носом у охотников. Иногда уходила половина обложенных.
Теперь мы применяем новый способ. «Ворот» не оставляем, круг замкнут наглухо. Кричан-загонщиков – нет. Мы сами входим в оклад, встаем на номера Бригадир похаживает внутри круга, изредка покашливает, хлопает палочкой по голенищу, и этого вполне хватает, чтобы стронуть с лежки зверей.
При «тихом» нагоне звери идут шагом на замаскированных охотников. Тут самый заядлый «пуделяло» промаха не даст.
…Мы обложили двух материков, двух переярков, шесть прибылых. Облава – по новому способу – затянулась на два часа, но все звери были биты мертво, ни один не вылез из круга.
Мне казалось, мы держали трудный экзамен и выдержали его с честью. Новый способ окончательно утвердил себя в тот день.
Пока снимали шкуры с волков и объясняли двум начинающим деревенским охотникам, как брать зверя флажками, председатель колхоза позвонил о нашем успехе в район.
За ужином мы слушали радиоинформацию районного узла. Нас громко именовали истребителями волков. Наше обычное и простое дело изображалось как трудовой подвиг на благо народа. Мы смущенно переглядывались
Павел Кочнев – самый молодой член нашего содружества волчатников – был явно растерян. Наивно-детская улыб-ка не сходила с его доброго веснушчатого лица.
Провожать нас вышел весь колхоз. Было сказано много теплых слов. Пастух Данила выпил за упокой волчьих душ стопку, чуть-чуть захмелел. Он хлопал меня по плечу ладонью и говорил:
– Приезжай опять летом стрелять вальдшнепишек. Теперь худого слова не скажу. А что в августе обругал – прощения прошу. Нрав у меня дюже крутой, душа о колхозном стаде болит. Ты пойми, городской охотник!
– Все понятно, – сказал я, пожимая на прощанье руку пастуха.
Мы сели в кошеву, двинулись к станции. Подмораживало, начинала крутить поземка. Бригадир завел разговор о выезде на облаву в другие места, где «пошаливают» волки.
Павел Кочнев сказал:
– Я лишь сегодня по-настоящему понял, что такое охота. Оказывается, большую задачу мы решаем! Когда радиодиктор передавал о нас, у меня – мороз по коже…
Мы, ветераны-волчатники, ответили дружным смехом, потому что в нашем кругу не принято говорить громких слов.
Но смех был искренний, беззлобный Мы радовались тому, что есть хорошая смена: из Павла выйдет волчатник.
Иван Арамилев
В ЛЕСАХ УРАЛА
Повесть
Часть первая
Глава первая
За деревню, в небольшой овражек, укрытый со всех сторон березняком, вывезли опутанного ремнями, в наморднике, трехгодовалого медведя. Зверь был пойман маленьким в тайге, воспитывался в конюшне дяди Нифонта для притравы собак. Его уже «травили» в прошлом году. Он был молод, не опасен, и потому после притравы опять очутился в конюшне.
Мы с двоюродным братом Колюнькой, сыном дяди Нифонта, носили медвежонку разные кости, требуху, вареную картошку.
— Здорово, Мишутка! — кричали мы. — Здравствуй, Михайло Иваныч!
Он мотал головой, протягивал сквозь дверную решетку лапу, встречал нас тихим, ласковым ворчаньем. Казалось, он пенял: «Что ж вы, ребята, редко ходите? Скучно без вас!»
Осмелев, мы забирались в конюшню, хотя это было строго запрещено, садились на Мишутку верхом, гладили по голове, чесали бока. Он был совсем не злой. Я даже целовал его в верхнюю губу между ноздрями. Мы подставляли ему щеки, чуть-чуть намазанные медом, и он, сладко чмокая, облизывал нас шершавым языком. Это был ужасный сластена: любил мед, сахар, леденцы, кедровые орехи, распаренную свеклу.
Накануне травли мы обсуждали, как избавить Мишутку от беды. Я хотел ночью открыть конюшню, выпустить зверя: когда проснутся охотники, он будет далеко в тайге. Колюнька вскинул на меня испуганные глаза.
— Что ты! Что ты! Нас обоих… — он не договорил, но я хорошо понял: если сделаем, придется отвечать боками.
Мы задумались.
— Ну и шут с ним, пускай травят! — сказал Колюнька. — Он, ишь, какой лешачина вырос, в дверь не пролезет. Нам другого из лесу приведут, маленького. Тятька знает, где их брать.
Я не стал спорить. Было ясно: Колюнька хочет оправдать взрослых. Мишутка смотрел на нас так доверчиво, так дружелюбно, что у меня ныло сердце.
Нам, пожалуй, совсем не следовало ходить на травлю, — я понял это позднее. Но мы, конечно, не удержались. Очень уж хотелось посмотреть, как Мишутка начнет драться с собаками. Правда, мы надеялись еще на чудо: может, зверь отобьется от лаек, убежит в тайгу. По рассказам взрослых мы знали — такое бывает.
Утро было холодное. Сосны в зыбком тумане казались легкими, словно плыли по воздуху. Вишневое солнце вставало над притихшею, задумчивою землей. Роса сверкала на оголенных кустах. У лосей начинались свадебные песни. Где-то вдали, у каменных отрогов, одиноко и протяжно вздыхал сохатый: звал на бой соперников или потерянную в тайге подругу. Голос у сохатого был хриплый, сердитый.
— Ишь, зевает, бродяга! — сказал Колюнька. — Погоди, выпадет снег, охотники тебе покажут! Зевает и зевает: я, мол, никого не боюсь…
Невдалеке от оврага начиналась тайга. На опушке затаились охотники с молодыми собаками. Были тут заядлые промысловики Тарас Кожин и Никита Шорнев, старший брат моего отца дядя Нифонт, были и не охотники, пришедшие поглазеть на забаву. В толпе стоял староста Семен Потапыч Бородулин — тучный мужик с окладистой рыжей бородой. Он охотой не занимался, но скупал пушнину и всегда ч ходил на травлю, приглядывался к собакам. При случае Бородулин покупал хороших лаек, возил их продавать в город.
Среди мужчин, охотников и собачников, выделялась Зинаида Филева — коренастая, широкоплечая девушка лет двадцати. Отец и мать ее умерли давно, она жила с бабкой Аленой в старенькой, накренившейся избенке. На сходках, если мужики пытались навязать ей городьбу общественного прясла или рытье канавы, Зинаида звонко и плаксиво кричала: «Я — сирота! Вам не стыдно утеснять сироту?»
Она слишком часто прикрывалась сиротством, и ей дали прозвище: «Сирота». Рябая, большеротая, с бельмом на левом глазу, Сирота была самой некрасивой девкой в Кочетах. На замужество ей надеяться не приходилось, она собственной грудью пробивала себе дорогу в жизни: пахала, сеяла, косила, рубила дрова, ни в чем не уступая мужикам. Зимою ловила в капканы горностаев, лисиц, добывала ружьем белок и куниц. В прошлом году она даже взяла медведя на берлоге. В промысле Сироте везло, иные мужики завидовали ей, бабы называли Зинаиду за злой язык «бельмастой кикиморой». Кочетовский остряк Симон Пудовкин объяснял удачи Зинаиды просто: любой зверь, увидев Сироту, заболевает медвежьей болезнью и не может двинуться с места — хоть живьем бери!
Сирота привела на травлю молодого кобелька Пирата.
…Развязанный Мишутка, словно не веря тому, что пустили на волю, вразвалку шел к лесу. Остановился, забавно фыркнул, потянул ноздрями воздух, попробовал сорвать намордник. Ремни крепки. Он понял это и тем же спокойным шагом двинулся дальше.
Травлей распоряжался мой дед Спиридон, первый охотник деревни. Он взмахнул рукою, и собаки, спущенные со свор, кинулись навстречу зверю.
Я стиснул зубы, сердце часто-часто колотилось в груди. Чем-то все кончится? Кто кого одолеет?
Впереди несся Серко дяди Нифонта, статный кобель, похожий на волка, за ним — наша Урма: они уже имели дела с медведями на берлогах во время зимних охот. Их пустили с молодыми, чтобы они показывали, как «сажать» зверя, как вести себя в этой нелегкой охоте.
Мишутка увидел собак, остановился. Может, он прикидывал: стоит ли связываться с остервенелой оравой? Нельзя ли миновать схватки?
Собаки приближались. Мишутка отрывисто рявкнул, огромными скачками побежал по пригорку. Тяжелый, неуклюжий, он уходил с непостижимой быстротой. Серко догнал его, с ходу рванул за гачи, заставил повернуться. Урма наскочила сзади.
Молодые лайки тоже дружно навалились на зверя. Азартнее всех «брал» Мишутку наш Пестря, сын Урмы, хотя ему не было еще и года. Кличку «Пестря» кобельку дали за белые пятна, густо рассыпанные по серой рубашке. С первых недель Пестря отталкивал от корыта своих братьев и сестер, пожирал весь корм и этим покорил деда: старик оставил Пестрю на племя в надежде, что из обжоры выйдет толк.
И сегодня Пестря оправдал себя. Лобастый, широкогрудый, с могучими лапами и волчьими клыками, он почти не уступал в свирепости Серку и Урме. Хорошо работал и Пират Зинаиды Сироты.
Лыско дяди Нифонта и Тузик Тараса Кожина вертелись и тявкали поодаль, не решаясь кинуться в свалку.
Охотники подзадоривали собак. Робких подталкивали ногами, хворостинами.
Я не узнавал себя. Во мне проснулось что-то непонятное. Трудно было дышать от горячих толчков сердца. Мы с Колюнькой тоже метались на поляне, покрикивали: «Ату его! Бери, бери!» Весь я горел, охваченный охотничьим пылом, как молодые собаки, впервые наскочившие на крупного, теперь свирепого и беспощадного зверя.
Я видел, как наганивали собак на лося, как травили волка и рысь, но теперь потускнело все виденное раньше. Медведь был окружен. Собаки не давали ему тронуться с места. Он яростно рюхал, старался схватить назойливых, менее осторожных и ловких. Белая сучонка Муська не увернулась от удара когтистой лапы, рухнула с перешибленным хребтом. Жалостно крякнул хозяин Муськи Никита Шорнев. Еще одна собака— с вырванным боком — уползла в сторону.
Медведь расшвырнул собак, опять побежал к тайге. Лайки хватали его за гачи. Он бойко повертывался, брызгал слюной, взмахивал лапами. Как подхваченные ветром, собаки прыгали в стороны.
Травля удалась. Дед подал команду «кончай». Дядя Нифонт вскинул ружье, выстрелил медведю в ухо. Зверь упал. Большое тело его вздрагивало, задние лапы скребли землю. Он еще пробовал подняться. Встал на передние лапы, выпрямил шею и опять повалился на бок.
Конец! Жаль Мишутку… Но меня радует, что все слушаются деда: он тут вроде начальника, высокий и важный, в новой пестрядинной рубахе, в меховой жилетке. Как всегда осенью, он без шапки. Волосы на голове у него взъерошены, ветер треплет черную седеющую бороду.
Иван Андреевич Арамилев
Охотничье сердце
Была середина сентября. Сезон охоты с легавой, собственно, кончился. Все утро мы с Алексеем Силычем Новиковым-Прибоем ходили без выстрела.
Едва успевал мой ирландец Джим прихватить наброд, вдали хлопали проворные крылья. Матерые птицы не допускали собаку на стойку, взлетали вне выстрела.
Мы шли по ягодникам, редким лесом. День был солнечный, ласковый, тихий. Под ногами шуршал опавший лист. Кругом стояли березы в золотом наряде. Красноватые осины — как пылающие свечи. В таком лесу все радует глаз, и бродишь-бродишь, не зная устали.
Мы же вышли не любоваться природой. Нам хотелось пострелять. Силыч был заметно огорчен, хмурился и вздыхал.
— Жажду птичьей крови! — невесело шутил он.
Умный пес, наконец, сообразил, что сентябрьскую птицу не взять обычным приемом. Он сделал полукруг, забежал вперед и, обшаривая челноком загадочную птичью землю, приближался к нам.
Старый черныш взлетел над березняком, ринулся в нашу сторону. Я опустил ружье. Пусть Силыч ударит по этой сверкающей под солнцем птице!
Он изготовился и ждал. Вороненые стволы, передвигаясь, ловили черныша на мушку. Я ждал грохота и падения птицы.
Силыч стрелял неплохо. Черныш, раскалывая воздух, пролетел над ним, как глянцево-черный шар. Белое подкрылье мелькнуло над багрянцем осинок, и птица исчезла. Выстрела не было.
На поляну выбежал удивленный Джим, махнул хвостом: «Прозевали, охотнички! Ворон считаете!»
Силыч повесил ружье на ремень, снял кепку, вытер платком квадратную лысину. Твердое бронзовое лицо его вдруг размякло, и какое-то почти детское, растерянно-виноватое выражение было на нем.
— Осечка? — спросил я, подходя к нему.
Он сощурился, покачал головой:
— Душа осеклась… Такой красивый, черт, летит, и голубое небо над ним, и солнце, и эти осинки внизу — дух прихватило. Не мог!
Я молча пожал ему руку.
Аппорт
Едва ли не самое трудное в натаске — приучить собаку подавать убитую дичь. На охоте в лесу подача не имеет большого значения. Птица падает на виду, вблизи. Сам поднимешь. Аппорт важен при стрельбе водоплавающих. Не всегда приятно человеку лезть в воду за уткой, тем более осенью. И бывает так: поплывешь за подранком — упустишь без выстрела огромный табун.
Молодая собака с удовольствием подает брошенную в воду палку, куриное крыло, чучело птицы и всякую дрянь. А идешь на охоту, подстрелил утку, собака не подает. Кричишь «аппорт», а сеттер или пойнтер стоит и стоит, как завороженный, на берегу. Ни малейшего желания выполнить долг, помочь хозяину!
Так было у меня с десятком легавых. Так было и с ирландцем Джимом — самой одаренной собакой, какую я имел за сорок лет охотничьей практики. Джим не хотел аппортировать.
Наши специалисты, с легкой руки ученого-охотоведа Л. Сабанеева, в руководствах по натаске советуют: «Оставьте битую птицу на месте. Собака вернется за ней, принесет и подаст. Это и будет первым шагом в обучении аппорту».
Я стал применять это в натаске Джима. Много раз оставлял тетеревов и куропаток, где они стреляны. И ничего. Джим проявлял полное равнодушие к оставленной дичи.
Как-то я оставил молодого глухаря, отошел далеко, не мог найти это место и совсем потерял птицу. Терпение мое истощилось. Я написал сердитое письмо в редакцию охотничьего журнала. Я назвал охотоведов-кинологов кабинетными людьми, которые не знают собачьей натуры и дают охотникам анекдотические советы. Редакция отказалась печатать письмо как несправедливое и резкое по тону.
Однажды, убив тетерева, я сел закурить, птицу положил на траву «подсохнуть», потому что она была сильно разбита большим зарядом с короткой дистанции. Джим улегся рядом, начал слизывать с крыла теплую кровь.
Пока дымила трубка, неожиданные какие-то мысли захватили меня. Я достал блокнот, начал кое-что записывать, как нередко бывает со мною на охоте.
Бумага кончилась, а записывать надо было еще много. Я опасался, что забуду мелькнувшие образы, значительные слова, которые хотелось высказать, и это волновало меня.
Скорее домой! За письменный стол. Пишущим людям знакомо это чувство, когда Аполлон требует поэта к «священной жертве». Я поднялся с кочки, торопливо зашагал к деревне. Убитый тетерев остался там, где я отдыхал после выстрела. Не до него мне было!
Мы шли по лесной тропе. Собака спокойно бежала впереди. Вдруг ее что-то осенило: она повернулась, прытко понеслась назад.
Не понимая, в чем дело, я свистнул. Собака не шла на свисток. Никогда такого с нею не было. Раздосадованный, я стоял и звал свистком собаку.
Наконец, послышался топот. Джим летел ко мне, держа в зубах тетерева. Я принял птицу, приласкал собаку, дал ей кусочек сахару. Джим радостно прыгал, повизгивал. Похоже было, он сам поражен открытием, которое только что сделал.
Мы тронулись. Я опять — теперь уже с умыслом — оставил на траве птицу. Пройдя шагов двадцать, Джим вернулся, прихватил тетерева, догнал меня, бросил поноску к моим ногам. Я шагал, будто ничего не замечая.
Джим снова тащил птицу. Иногда он забегал вперед, шел навстречу, чтобы обратить мое внимание на поноску. Я был неумолим.
Он бросал тетерева, гавкал:
— Ты что ослеп, хозяин? Возьми же, возьми!
— Не интересуюсь, — отвечал я. — Совершенно не нужна такая дрянь с выдранным хвостом!
Вздохнув, пес поднимал птицу и бежал за мной по тропе. Эта «игра» продолжалась до самой деревни. Так мы, к удивлению домашних, и вошли в избу: я с пустым ягдташем, Джим с тетеревом в зубах.
С того дня Джим стал безупречно аппортировать с суши и с воды.
Любуясь работой собаки, я вспоминал свое сердитое письмо в охотничий журнал и улыбался.
Ведь как хорошо, что не напечатали! Пришлось бы сочинять опровержение, извиняться перед кинологами.
Тяжелый день
Бывают же такие невезучие дни…
Я охотился в незнакомом лесу, лазы зверя не были мною изучены. С этого, собственно, и начались неприятности. Будило выставлял двух беляков. Оба прошли стороной, без выстрела. Третий заяц наскочил в упор, я взял его на мушку, но… проклятая осечка!
А тут посыпал надоедливый осенний дождь. Я промок до нитки. Будило погнал кого-то, сошел со слуха и пропал надолго. Я звал его трубой, выстрелами. Не мог дозваться.
Я оставил дома компас и теперь потерял направление. Начинало смеркаться. Видимо, предстояла ночевка в лесу, под дождем и холодным ветром. У меня даже не было хлеба. Голодный, измученный до предела, я брел наугад, проклиная тяжелый день.
Утром я проходил мимо лесной поляны, где одиноко чернел колхозный стог сена. Я думал о том, что хорошо бы выбраться к этому стогу и устроить под ним ночлег.
И, главное, беспокоило отсутствие собаки. Дождь смывает следы. Будиле не найти меня. Ночью могут задрать его волки, которыми богат лес.
Внезапно мелькнули впереди огоньки. Незнакомая деревня стояла невдалеке от опушки леса. Я встряхнулся, прибавил шагу. И тут произошло нечто совершенно забавное: из колхозного сарая вылезла матерая лиса-огневка с белой курицей в зубах и прыжками понеслась мне навстречу.
Я поднял ружье и, почти не видя мушки под дождем, выстрелил навскидку. Лиса плашмя растянулась в борозде озимого поля.
Я стал укладывать огневку и курицу в ягдташ. Позади кто-то зашлепал по лужам. Оглянулся: Будило. Вот уж радость на радость!
Пес обрадовался не меньше моего. Обнюхивал лису, возбужденно фыркал, прыгал мне на грудь, лизал мои руки, лицо. Он был в грязи, как черт, измазал меня, и я все простил ему. Попробуй сердиться, если тяжелый день обернулся праздником.
Минут через десять мы сидели в теплой избе. Под потолком сияла электрическая лампа в цветном абажуре. Был включен радиоприемник, шла передача из Москвы, изба наполнялась нежными звуками романса Чайковского. Тут было все, как в доброй городской квартире.
На столе шумел самовар, на керосинке шипела яичница-глазунья. Для Будилы я купил горшок простокваши, краюху ржаного хлеба.
В избу собирался народ. Председатель колхоза, невысокий, подвижной человек, дружески тряс мою руку.
— Вы же сами не знаете, какое благо сделали! — говорил он. — Лиса у нас за лето до полсотни леггорнов уворовала. И до чего ж была хитра! То стену подроет, то доску отдерет. Уму непостижимо, что за зверь! Устеречь кур не могли. Как хорошо, что вас непогодь в деревню пригнала.
Мы поужинали. Люди стали расходиться по домам.
Я докуривал перед сном трубку. Ноги, натруженные за день, сладко ныли, а на душе было легко и светло. И, казалось, ничего неприятного не было в тот день — ни осечки, ни зайцев, прошмыгнувших мимо, ни проливного дождя, ни страхов за Будилу, ни бесплодных скитаний.
Будило мигом управился с простоквашей и краюхой, подошел ко мне, значительно вильнул хвостом. На его собачьем языке это означало:
— Жизнь хороша, хозяин!
И я улыбнулся: хороша!
Медвежатник
С Никитой Очеретиным — звеньевым колхоза «Маяк» и уральским промысловиком — охотились мы на глухарей. Лайка Найда бегала широко, где-то поднимала выводок, «усаживала» птицу на дерево и лаяла. Мы скрадывали сидяка, стреляли. Охота несложная, но требуются крепкие ноги, здоровое сердце.
Иногда голос Найды звенел за километр. Бежишь что есть духу, опоздал немного, и улетела птица: ей, должно быть, надоедает слушать сварливое тявканье собаки.
Подбегая к птице, посаженной вдали собакой, мы в упор столкнулись в малиннике с медведем. Рассказы о злобности медведя сильно преувеличены. Это зверь добродушный. На человека бросается редко, большей частью раненый.
Я не знаю, собирался ли медведь, встреченный нами, нападать. Может быть, защищаясь от нас, напролом идущих к нему в малинник, где он лакомился спелой ягодой, Мишка разинул клыкастую пасть, негромко, предостерегающе рявкнул.
Однако зверь есть зверь. Испытывать его характер опасно. Я машинально вскинул ружье, хотя стрелять было бесполезно: оба ствола заряжены мелкой дробью.
— Стой! — крикнул Никита и отвел мое ружье.
Дальше все произошло в одно мгновенье. Никита сорвал с головы шапку, подкинул ее над зверем. Медведь вздыбился, чтобы схватить мелькнувший в воздухе предмет. Неуклюжий на вид, он ловко поймал когтями шапчонку.
Никита согнулся, всадил зверю подложечку острый, как бритва, охотничий нож и развалил брюхо до задних лап. Медведь как-то странно рюхнул и повалился, приминая малинник.
Я глянул на Никиту. Как он преобразился! Что-то орлиное было теперь в облике пожилого степенного человека. В карих глазах еще горело возбуждение, вызванное единоборством с медведем. Тонкие ноздри трепетали, грудь вздымалась неровными толчками. Даже спутанная черная борода казалась красивой!
— Ты бы дробью все дело напортил, — миролюбиво сказал он, вытирая нож о траву. — Зверь стрельбы не любит. Он бы, чертушко, нам задал! Дробь ему что? Другой раз не горячись. И без ножа в тайгу не ходи.
Звонко лаяла Найда, призывая нас к глухарю. Лай был нетерпеливый, сердитый.
Нам было не до глухаря. Мы ходко шагали к дому и делали затеси на деревьях, чтобы легче найти потом дорогу к медведю.
Я сказал спутнику:
— Чисто сработал, Никита Петрович!
— На том стоим, — с достоинством ответил он. — Мы, Очеретины, спокон веков медвежатники.
Глухарь
Едва вступили мы на моховое болотце, мой курцхаар Октав повел по горячему наброду. На кромке болота зеленел осинник. Птица бежала к этому осиннику. Там, за стеной деревьев, она взлетит, и я услышу только хлопанье крыльев, стрелять не смогу. Обычный прием старых петухов!
Я знаю, что делать в таких случаях. Отзываю собаку, взмахиваю рукой. Пес прыжками идет в сторону, выбегает навстречу птице, и петух штопором взлетает между мною и собакой, чтобы тут же рухнуть от выстрела. Так было много-много раз.
Теперь же стрелять не пришлось. Октав работал по всем правилам собачьего искусства, и все-таки не получилось. Глухарь под прямым углом повернул вправо, еще быстрее побежал от собаки. Не зримый для моих глаз, он взлетел за березой, и хлопанье тяжелых крыльев было, как вызов, как насмешка над собакою и человеком с ружьем.
— В дураках остались! — невесело сказал я собаке.
Октав, тоже смущенный неудачей, энергично помахал коротким обрубком хвоста:
— Не тужи, хозяин: завтра возьмем!
— Возьмем, — согласился я. — Еще как возьмем! Подвесим к ягдташу на три кольца: двумя за мохнатые лапки, третьим за шею. Вот мы его как!
Слова мои оказались чистым бахвальством. Мы не «взяли» ни завтра, ни послезавтра. Глухарь утром и вечером кормился на болоте. Октав легко находил свежий след, и все повторялось. Раза два я видел в траве, впереди собаки, коричневую спинку бегущего глухаря, но стрелять было далеко.
Столкнувшись с умной птицей, следовало прекратить охоту. А я не мог. Меня охватил спортивный азарт.
Дважды в день я ходил на болото и убеждался в тщете своих попыток взять глухаря. Октав, кажется, тоже понял, что противник нам не по плечу. Он стал работать лениво, неуверенно. Я сделал ему замечание. Он обиженно загавкал:
— Да чего тут без толку ноги мять! Мы за это время в других местах взяли бы дюжину птиц! Это же птичий профессор. Чтобы запутать его, надо пять-шесть собак и бригаду стрелков.
Я промолчал. Октав был близок к истине.
Наконец, пришла счастливая мысль: охотиться без собаки. У меня же есть опыт промысла в одиночку. Тряхнем стариной. Может, именно здесь оно, слабое место противника!
Я выходил на рассвете, становился в засаду на опушке осинника, ждал птицу.
Вся прелесть летней охоты — в движении по лесу, и для ружейного охотника, имеющего отличную собаку, нет ничего хуже, противоестественнее, чем стоять в засаде, тоскливо поглядывать на часы. Я же терпеливо стоял два утра и два вечера подряд. Выстрел по глухарю теперь был делом спортивной чести.
Глухарь эти дни, несомненно, кормился на том же болоте. Вылетов туда и обратно не было. Значит, ходит пешком. Но где его путь? Я изо дня в день менял место засады.
И пришла минута торжества моего! Не видя меня, скрытого в молоди осинника, глухарь неторопливо шагал по выбитой скотом тропинке. Он приближался к своей гибели.
Курки были взведены. Я взял птицу на мушку. Передо мною был могучий петух. Озаренный утренним солнцем, он шел по росистой траве, и ветер колыхал дымчатые перышки на широкой, овальной его груди.
Он перешагнул роковую черту, и уже ничто не могло спасти его. Мое ружье не знает осечек. От удара дроби он подпрыгнет и ткнется грудью в тропу.
Я не нажал гашетку… Слишком легкий это был бы выстрел! Цель манила, будучи недоступной. А вот она приблизилась, притягательное обаяние исчезло. Пропала охота подвешивать глухаря на три медных колечка к ягдташу. Может, красота птицы, увиденной так близко, смутила меня?
Я кашлянул. Глухарь был в десяти шагах. Будто споткнувшись, он остановился, вытянул шею, мотнул головой и взвился над осинником.
Он сел невдалеке на вершину сосны. Уходя с болота, я помахал ему шляпой. Он переступил на ветке, прихлопнул крылом, бормотнул что-то невнятное. Мне думается, он сказал:
— Ни пуха ни пера тебе, добрый охотник!




