Рассказ детство темы глава экзамены

  • Полный текст
  • Детство Тёмы. Из семейной хроники
  • I. Неудачный день
  • II. Наказание
  • III. Прощение
  • IV. Старый колодезь
  • V. Наемный двор
  • VI. Поступление в гимназию
  • VII. Будни
  • VIII. Иванов
  • IX. Ябеда
  • X. В Америку
  • XI. Экзамены
  • XII. Отец
  • Гимназисты. Из семейной хроники
  • I. Отъезд старых друзей в морской корпус
  • II. Новые друзья и враги
  • III. Мать и товарищи
  • IV. Гимназия
  • V. Журнал
  • VI. Вервицкий и Берендя
  • VII. Пропойцы
  • VIII. Экзамены
  • IX. Семья Корнева
  • X. Пикник
  • XI. Дорога
  • XII
  • XIII
  • XIV
  • XV
  • XVI
  • XVII
  • XVIII
  • XIX
  • XX
  • XXI
  • XXII
  • XXIII
  • XXIV
  • Примечания

Детство Тёмы. Из семейной хроники

I. Неудачный день

Малень­кий вось­ми­лет­ний Тёма стоял над сло­ман­ным цвет­ком и с ужа­сом вду­мы­вался в без­вы­ход­ность сво­его положения.

Всего несколько минут тому назад, как он, проснув­шись, помо­лился Богу, напился чаю, при­чем съел с аппе­ти­том два куска хлеба с мас­лом, одним сло­вом – доб­ро­со­вест­ным обра­зом испол­нивши все лежав­шие на нем обя­зан­но­сти, вышел через тер­расу в сад в самом весе­лом, без­за­бот­ном рас­по­ло­же­нии духа. В саду так хорошо было.

Он шел по акку­ратно рас­чи­щен­ным дорож­кам сада, вды­хая в себя све­жесть начи­на­ю­ще­гося лет­него утра, и с насла­жде­нием осматривался.

Вдруг… Его сердце от радо­сти и насла­жде­ния сильно заби­лось… Люби­мый папин цве­ток, над кото­рым он столько возился, нако­нец рас­цвел! Еще вчера папа вни­ма­тельно его осмат­ри­вал и ска­зал, что раньше недели не будет цве­сти. И что это за рос­кош­ный, что это за пре­лест­ный цве­ток! Нико­гда никто, конечно, подоб­ного не видал. Папа гово­рит, что когда гер Гот­либ (глав­ный садов­ник бота­ни­че­ского сада) уви­дит, то у него слюнки поте­кут. Но самое боль­шое сча­стье во всем этом, конечно, то, что никто дру­гой, а именно он, Тёма, пер­вый уви­дел, что цве­ток рас­цвел. Он вбе­жит в сто­ло­вую и крик­нет во все горло:

– Мах­ро­вый расцвел!

Папа бро­сит чай и с чубу­ком в руках, в своем воен­ном виц-мун­дире, сей­час же прой­дет в сад. Он, Тёма, будет бежать впе­реди и бес­пре­станно огля­ды­ваться: раду­ется ли папа?

Папа, навер­ное, сей­час же поедет к геру Гот­либу, может, при­ка­жет запрячь Гнедко, кото­рого только что при­вели из деревни. Ере­мей (кучер, он же и двор­ник), высо­кий, одно­гла­зый, доб­ро­душ­ный и лени­вый хохол, Ере­мей гово­рит, что Гнедко бегает так шибко, что ни одна лошадь в городе его не дого­нит. Ере­мей, конечно, знает это: он каж­дый день ездит на Гнедке вер­хом на водо­пой. И вот сего­дня в пер­вый раз запря­гут Гнедко. Гнедко побе­жит скоро-скоро! Все пого­нятся за ним – куда! Гнедка и след простыл.

А вдруг папа и Тёму возь­мет с собой?! Какое сча­стие! Вос­торг пере­пол­няет малень­кое сердце Тёмы. От мысли, что все это сча­стие про­изо­шло от этого чуд­ного, так неожи­данно рас­пу­стив­ше­гося цветка, в Тёме про­сы­па­ется неж­ное чув­ство к цветку.

– Ми-и-лень­кий! – гово­рит он, при­се­дая на кор­точки, и тянется к нему губами.

Его поза самая неудоб­ная и неустой­чи­вая. Он теряет рав­но­ве­сие, про­тя­ги­вает руки и…

Все погибло! Боже мой, но как же это слу­чи­лось?! Может быть, можно попра­вить? Ведь это слу­чи­лось оттого, что он не удер­жался, упал. Если б он немножко, вот сюда, уперся рукой, цве­ток остался бы целым. Ведь это одно мгно­ве­ние, одна секунда… Постойте!.. Но время не стоит. Тёма чув­ствует, что его точно кру­жит что-то, что-то точно выры­вает у него то, что хотел бы он удер­жать, и уно­сит на своих кры­льях – уно­сит совер­шив­шийся факт, остав­ляя Тёму одного с ужас­ным созна­нием непо­пра­ви­мо­сти этого совер­шив­ше­гося факта.

Какой рез­кой, острой чер­той, какой страш­ной, неумо­ли­мой, бес­по­щад­ной силой ото­рвало его вдруг сразу от всего!

Что из того, что так весело поют птички, что сквозь густую листву про­би­ва­ется солнце, играя на мяг­кой земле весе­лыми свет­лыми пят­ныш­ками, что без­за­бот­ная мошка пол­зет по лепестку, вот оста­но­ви­лась, наду­ва­ется, выпус­кает свои кры­лышки и соби­ра­ется лететь куда-то, навстречу неж­ному, ясному дню?

Что из того, что когда-нибудь будет опять свер­кать такое же весе­лое утро, кото­рое он не испор­тит, как сего­дня? Тогда будет дру­гой маль­чик, счаст­ли­вый, умный, доволь­ный. Чтоб добраться до этого дру­гого, надо пройти без­дну, раз­де­ля­ю­щую его от этого дру­гого, надо пере­жить что-то страш­ное, ужас­ное. О, что бы он дал, чтобы все вдруг оста­но­ви­лось, чтобы все­гда было это све­жее, яркое утро, чтобы папа и мама все­гда спали… Боже мой, отчего он такой несчаст­ный? Отчего над ним тяго­теет какой-то веч­ный неумо­ли­мый рок? Отчего он все­гда хочет так хорошо, а выхо­дит все так скверно и гадко?.. О, как сильно, как глу­боко ста­ра­ется он загля­нуть в себя, постиг­нуть при­чину этого. Он хочет ее понять, он будет строг и бес­при­стра­стен к себе… Он дей­стви­тельно дур­ной маль­чик. Он вино­ват, и он дол­жен иску­пить свою вину. Он заслу­жил нака­за­ние, и пусть его нака­жут. Что же делать? И он знает при­чину, он нашел ее! Всему виною его гад­кие, сквер­ные руки! Ведь он не хотел, руки сде­лали, и все­гда руки. И он при­дет к отцу и прямо ска­жет ему:

– Папа, зачем тебе сер­диться даром, я знаю теперь хорошо, кто вино­ват, – мои руки. Отруби мне их, и я все­гда буду доб­рый, хоро­ший маль­чик. Потому что я люблю и тебя, и маму, и всех люблю, а руки мои делают так, что я как будто никого не люблю. Мне ни капли их не жалко.

Маль­чику кажется, что его доводы так убе­ди­тельны, так чисто­сер­дечны и ясны, что они должны подействовать.

Но цве­ток по-преж­нему лежит на земле… Время идет… Вот отец, вста­ю­щий раньше матери, пока­жется, уви­дит, все сразу пой­мет, зага­дочно посмот­рит на сына и, ни слова не говоря, возь­мет его за руку и пове­дет… Пове­дет, чтоб не раз­бу­дить мать, не через тер­расу, а через парад­ный ход, прямо в свой каби­нет. Затво­рится боль­шая дверь, и он оста­нется с глазу на глаз с ним.

Ах, какой он страш­ный, какое нехо­ро­шее у него лицо… И зачем он мол­чит, не гово­рит ничего?! Зачем он рас­сте­ги­вает свой мун­дир?! Какой про­тив­ный этот жел­тень­кий узень­кий реме­шок, кото­рый вид­не­ется в складке синих шта­нов его. Тёма стоит и, точно оча­ро­ван­ный, впился в этот реме­шок. Зачем же он стоит? Он сво­бо­ден, его никто не дер­жит, он может убе­жать… Никуда он не убе­жит. Он будет мучи­тельно-тоск­ливо ждать. Отец не спеша сни­мет этот гад­кий реме­шок, сло­жит вдвое, посмот­рит на сына; лицо отца нальется кро­вью, и почув­ствует, бес­ко­нечно сильно почув­ствует маль­чик, что самый близ­кий ему чело­век может быть страш­ным и чужим, что к чело­веку, кото­рого он дол­жен и хотел бы только любить до обо­жа­ния, он может питать и нена­висть, и страх, и живот­ный ужас, когда при­кос­нутся к его щекам мяг­кие, теп­лые ляжки отца, в кото­рых зажмется голова мальчика.

Малень­кий Тёма, блед­ный, с широко рас­кры­тыми гла­зами, стоял перед сло­ман­ным цвет­ком, и все муки, весь ужас пред­сто­я­щего воз­мез­дия ярко рисо­ва­лись в его голове. Все его спо­соб­но­сти сосре­до­то­чи­лись теперь на том, чтобы найти выход, выход во что бы то ни стало. Какой-то шорох послы­шался ему по направ­ле­нию от тер­расы. Быстро, прежде чем что-нибудь сооб­ра­зить, нога маль­чика реши­тельно сту­пает на грядку, он хва­тает цве­ток и втис­ки­вает его в землю рядом с кор­нем. Для чего? Смут­ная надежда обма­нуть? Про­тя­нуть время, пока проснется мать, объ­яс­нить ей, как все это слу­чи­лось, и тем отвра­тить пред­сто­я­щую грозу? Ничего ясного не сооб­ра­жает Тёма; он опро­ме­тью, точно его пре­сле­дуют все те ведьмы и вол­шеб­ники, о кото­рых рас­ска­зы­вает ему по вече­рам няня, убе­гает от зло­по­луч­ного места, минуя страш­ную теперь для него тер­расу, – тер­расу, где вдруг он может уви­дать гроз­ную фигуру отца, кото­рый, конечно, по одному его виду сей­час же пой­мет, в чем дело.

Он бежит, и ноги бес­со­зна­тельно направ­ляют его подальше от опас­но­сти. Он видит между дере­вьями боль­шую пло­щадку, посреди кото­рой устро­ены качели и гим­на­стика и где воз­вы­ша­ется высо­кий, выкра­шен­ный зеле­ной крас­кой столб для гигант­ских шагов, видит сестер, бонну-немку. Он делает вольт в сто­рону, неза­метно при­гнув­шись, тороп­ливо про­би­ра­ется в вино­град­ник, оги­бает боль­шой камен­ный сарай, выхо­дя­щий в сад сво­ими глу­хими сте­нами, пере­ле­зает ограду, отде­ля­ю­щую сад от двора, и нако­нец бла­го­по­лучно дости­гает кухни.

Здесь он только сво­бодно вздыхает.

В зако­пте­лой, обшир­ной, но низ­кой кухне, устро­ен­ной в под­валь­ном этаже, осве­щен­ной сверху малень­кими окнами, все спо­койно, все идет своим чередом.

Повар, в гряз­ном белом фар­туке, бело­ку­рый, лени­вый, моло­дой, из быв­ших кре­пост­ных, Аким лениво соби­ра­ется раз­во­дить плиту. Ему не хочется при­ни­маться за скуч­ную еже­днев­ную работу, он тянет, хло­пает двер­цами печки, загля­ды­вает в духо­вой ящик, вни­ма­тельно осмат­ри­вает, точно в пер­вый раз видит, кон­форки, фыр­кает, брюз­жит, два­дцать раз их то сдви­гает, то опять ста­вит на место…

На боль­шом некра­ше­ном столе в бес­по­рядке валя­ются гряз­ные тарелки. Гор­нич­ная Таня, моло­дая девушка с длин­ной, еще не чесан­ной косой, тороп­ливо обгла­ды­вает какую-то вче­раш­нюю холод­ную кость. Ере­мей в углу молча возится с кон­цами упряж­ных рем­ней, бес­ко­нечно нала­жи­вая и при­го­няя конец к концу, соби­ра­ясь сши­вать их при­го­тов­лен­ными шилом и драт­вой. Его жена, Наста­сья, тол­стая и гряз­ная судо­мойка, громко и сер­дито пере­мы­вает тарелки, энер­гично хва­тая их со дна дымя­щейся теп­лой лоханки. Вытер­тые тарелки с шумом летят на рядом сто­я­щую ска­мью. Рукава Наста­сьи засу­чены; здо­ро­вое белое тело на руках тря­сется при вся­ком ее дви­же­нии, губы плотно сжаты, глаза сосре­до­то­чены и мечут искры.

Ровес­ник Тёмы – про­из­ве­де­ние Наста­сьи и Ере­мея – тол­сто­пу­зый рябой Иоська сидит на кро­вати, бол­тает ногами и при­стает к матери, чтобы та дала ему грошик.

– Не дам, не дам, сто чер­тив твоей мами! – кри­чит отча­янно Наста­сья и еще плот­нее стис­ки­вает свои губы, еще энер­гич­нее свер­кает глазами.

– Г‑е?! – тянет Иоська плак­си­вую моно­тон­ную ноту. – Дай грошик.

– Отчи­пысь, про­кляте! Будь ты ска­жено! – кри­чит Наста­сья, точно ее режут.

Тёма с зави­стью смот­рит на эти про­стые, неслож­ные отно­ше­ния. Вот она, кажется, и кри­чит и бра­нится, а не боится ее Иоська. Если мать и побить его захо­чет, – а Иоська отлично знает, когда она этого захо­чет, – он, вырвав­шись, убе­жит во двор. Если мать и бро­сится за ним и, не догнав, ста­нет кри­чать своим гром­ким голо­сом, так кри­чать, что живот ее то и дело будет под­пры­ги­вать кверху: «Ходи сюда, бисова дытына!», то «бисова дытына» пони­мает, что ходить не сле­дует, потому что его побьют, а так как ему именно этого и не хочется, то он и не идет, но и не скры­ва­ется, инстинк­тивно созна­вая, что очень раз­дра­жать не сле­дует. Стоит Иоська где-нибудь поодаль и хны­чет, лениво и при­творно, а сам зорко сле­дит за вся­ким дви­же­нием матери; ноги у него рас­став­лены, сам накло­нился впе­ред, вот-вот готов дать нового стрекача.

Мать постоит, постоит, еще сто чер­тей посу­лит себе и уйдет в кухню. Иоська фла­ни­рует, раз­вле­ка­ется, шалит, но голод застав­ляет его нако­нец воз­вра­титься на кухню. Подой­дет к двери и пустит проб­ный шар:

– Г‑е?!

Это нечто сред­нее между нахаль­ным тре­бо­ва­нием и прось­бой о поми­ло­ва­нии, между хны­ка­ньем и криком.

– Только взойды, бодай тебе чер­тяка взяла! – несется из кухни.

– Г‑е?! – настой­чи­вее и сме­лее повто­ряет Иоська.

Кон­ча­ется все это тем, что дверь с шумом рас­тво­ря­ется, Иоська с быст­ро­той ветра уле­пе­ты­вает подальше, на пороге появ­ля­ется гроз­ная мать с пер­вым попав­шимся поле­ном в руках, кото­рое и летит вдо­гонку за блуд­ным сыном.

Дело уже Иоськи увер­нуться от полена, но после этого путь к столу с объ­ед­ками бар­ской еды счи­та­ется сво­бод­ным. Иоська сразу сбра­сы­вает свой скром­ный облик и с видом дело­вого чело­века, кото­рому неко­гда тра­тить время на пустые фор­маль­но­сти, прямо и смело направ­ля­ется к столу.

Если по дороге он все-таки полу­чал иной раз лег­кую затре­щину – он за этим не гнался и, огрыз­нув­шись каким-нибудь упря­мым зву­ком вроде «у‑у!», энер­гично при­ни­мался за еду.

– Иере­мей, Буланку закла­ды­вай! – кри­чит сверху нянька. – В дрожки!

– Кто едет? – кри­чит снизу встре­пе­нув­шийся Тёма.

– Папа и мама в город.

Это целое событие.

– Скоро едут? – спра­ши­вает Тёма.

– Оде­ва­ются.

Тёма сооб­ра­жает, что отец торо­пится, зна­чит, перед отъ­ез­дом в сад не пой­дет, и, сле­до­ва­тельно, до воз­вра­ще­ния роди­те­лей он сво­бо­ден от вся­ких взыс­ка­ний. Он чув­ствует мгно­вен­ный подъем духа и вдох­но­венно кричит:

– Иоська, играться!

Он выбе­гает снова в сад и теперь смело и уве­ренно направ­ля­ется к сестрам.

– Будем играться! – кри­чит он, под­бе­гая. – В индейцев?!

И Тёма от избытка чувств делает быст­рый пры­жок перед сестрами.

Пока бонна и сестры, под пред­во­ди­тель­ством стар­шей сестры Зины, обсуж­дают его пред­ло­же­ние, он уже рыщет, отыс­ки­вая под­хо­дя­щий мате­риал для луков. Бежать к изго­роди слиш­ком далеко, хочется ско­рей, сей­час… Тёма выхва­ты­вает несколько пру­тьев, почему-то тор­чав­ших из бочки, про­бует их гиб­кость, но они лома­ются, не годятся.

– Тёма! – раз­да­ется друж­ный вопль.

Тёма зами­рает на мгновенье.

– Это папины лозы! Что ты сделал?!

Но Тёма уже все и без этого сооб­ра­зил: у него вих­рем мель­кает созна­ние необ­хо­ди­мо­сти про­тя­нуть время до отъ­езда, и он небрежно кричит:

– Знаю, знаю, папа при­ка­зал их выбро­сить – они не годятся!

И для боль­шей убе­ди­тель­но­сти он под­би­рает поло­ман­ные лозы и с помо­щью Иоськи несет их на чер­ный двор. Зина подо­зри­тельно про­во­жает его гла­зами, но Тёма искусно играет свою роль, идет тихо, не спеша вплоть до самой калитки. Но за калит­кой он быстро бро­сает лозы; отча­я­нье охва­ты­вает его. Он стре­ми­тельно бежит, бежит от мрач­ных мыс­лей тяже­лой раз­вязки, от туч, неиз­вестно откуда скоп­ля­ю­щихся над его гори­зон­том. Однако с мучи­тель­ной ясно­стью стоит в голове: поско­рее бы отец и мать уезжали.

Ере­мей с оза­бо­чен­ным видом стоит около дро­жек, нере­ши­тельно чешет спину, мрачно смот­рит на немы­тый эки­паж, на засох­шую грязь и окон­ча­тельно теря­ется от мысли, что теперь делать: начи­нать ли мыть, под­ма­зы­вать ли, или уж так запря­гать. Тёма вол­ну­ется, хло­по­чет, тащит хомут, понуж­дает Ере­мея выво­дить лошадь, и Ере­мей под таким энер­гич­ным дав­ле­нием начи­нает нако­нец запрягать.

– Не так, паны­чику, не так, – громко заме­чает флег­ма­тич­ный Ере­мей, тяго­тясь этой сует­ли­вой, бур­ной помощью.

Тёме кажется, что время идет невы­но­симо медленно.

Нако­нец, эки­паж готов.

Ере­мей наде­вает свой кучер­ской пару­си­но­вый каф­тан с гро­мад­ным саль­ным пят­ном на животе, кле­ен­ча­тую с поло­ман­ными полями шляпу, садится на козлы, тро­гает, заде­вает обя­за­тельно за ворота, отде­ля­ю­щие гряз­ный двор от чистого, и под­ка­ты­вает к крыльцу.

Время бес­ко­нечно тянется. Отчего они не выхо­дят? Вдруг не поедут?! Тёма пере­жи­вает мучи­тель­ные минуты. Но вот парад­ные двери отво­ря­ются, выхо­дят отец с матерью.

Отец, седой, хму­рый по обык­но­ве­нию, в белом кителе, что-то оза­бо­ченно сооб­ра­жает; мать в кри­но­лине, чер­ных нитя­ных пер­чат­ках без паль­цев, в шляпе с широ­кими чер­ными лен­тами. Сестры бегут из сада. Мать наскоро кре­стит и целует их и спо­хва­ты­ва­ется о Тёме; сестры ищут его гла­зами, но Тёма с Иось­кой при­та­и­лись за углом, и сестры гово­рят матери, что Тёма в саду.

– Будьте с ним ласковы.

Тёма, бла­го­ра­зумно решив­ший было не пока­зы­ваться, стре­ми­тельно выска­ки­вает из засады и стре­ми­тельно бро­са­ется к матери. Если бы не отец, он сей­час бы ей все рас­ска­зал. Но он только осо­бенно горячо целует ее.

– Ну, довольно! – гово­рит лас­ково мать и смутно сооб­ра­жает, что совесть Тёмы не совсем чиста.

Но мысль о забы­тых клю­чах отвле­кает ее.

– Ключи, ключи! – гово­рит она, и все стре­ми­тельно бро­са­ются в ком­наты за ключами.

Отец пре­не­бре­жи­тельно косится на ласки сына и думает, что это вос­пи­та­ние выра­бо­тает в конце кон­цов из его сына какую-то про­тив­ную слю­нявку. Он сры­вает свое раз­дра­же­ние на Еремее.

– Буланка опять зако­вана на пра­вую перед­нюю ногу? – гово­рит он.

Ере­мей пере­ги­ба­ется с козел и вни­ма­тельно всмат­ри­ва­ется в отстав­лен­ную ногу Буланки.

Тёма оза­бо­ченно сле­дит за ними гла­зами. Ере­мей про­каш­ли­ва­ется и гово­рит каким-то поперх­нув­шимся голосом:

– Мабуть, оступывся.

Ложь воз­му­щает и бесит отца.

– Бол­ван! – гово­рит он, точно выстре­ли­вает из ружья.

Ере­мей энер­гично откаш­ли­ва­ется, ерзает на коз­лах и мол­чит. Тёма не пони­мает, за что отец бра­нит Ере­мея, и тоск­ли­вое чув­ство охва­ты­вает его.

– Раз­мазня, лен­тяй! Грязь раз­вел такую, что сесть нельзя.

Тёма быстро оки­ды­вает взгля­дом экипаж.

Ере­мей невоз­му­тимо мол­чит. Тёма видит, что Ере­мею нечего ска­зать, что отец прав, и, облег­ченно взды­хая, чув­ствует удо­вле­тво­ре­ние за отца.

Ключи при­несли, мать и отец сидят в эки­паже, Ере­мей подо­брал вожжи, Наста­сья стоит у ворот.

– Тро­гай! – при­ка­зы­вает отец.

Мать кре­стит детей и гово­рит: «Тёма, не шали», и эки­паж тор­же­ственно выка­ты­ва­ется на улицу. Когда же он исче­зает из глаз, Тёма вдруг ощу­щает такой при­лив радо­сти, что ему хочется выки­нуть что-нибудь такое, чтобы все, все – и сестры, и бонна, и Наста­сья, и Иоська – так и ахнули. Он стоит, несколько мгно­ве­ний ищет в уме чего-нибудь под­хо­дя­щего и ничего дру­гого не может при­ду­мать, как, стрем­глав выбе­жав на улицу, пере­ре­зать дорогу какому-то несу­ще­муся эки­пажу. Раз­да­ется общий отча­ян­ный вопль:

– Тёма, Тёма, куда?!

– Тёма‑а! – несется прон­зи­тель­ный крик бонны и дости­гает чут­кого уха матери.

Из облака пыли вдруг раз­да­ется голос матери, сразу все понявшей:

– Тёма, домой!

Тёма, успев­ший про­бе­жать до поло­вины дороги, оста­нав­ли­ва­ется, зажи­мает обе­ими руками рот, на мгно­ве­ние зами­рает на месте, затем стрем­глав воз­вра­ща­ется назад.

– А хочешь, я на Гнедке вер­хом поеду, как Ере­мей?! – мель­кает в голове Тёмы новая идея, с кото­рой он обра­ща­ется к Зине.

– Ну да! Тебя Гнедко сбро­сит! – гово­рит пре­не­бре­жи­тельно Зина.

Этого совер­шенно доста­точно, чтоб у Тёмы яви­лось непре­одо­ли­мое жела­ние при­ве­сти в испол­не­ние свой план. Его сердце уси­ленно бьется и зами­рает от мысли, как пора­зятся все, когда уви­дят его вер­хом на Гнедке, и, выждав момент, он лихо­ра­дочно шеп­чет что-то Иоське. Они оба неза­метно исчезают.

Пре­пят­ствий нет.

В опу­сте­лой конюшне раз­да­ется лени­вая, гром­кая еда Гнедка. Тёма дро­жа­щими руками тороп­ливо отвя­зы­вает повод. Кра­си­вый жере­бец Гнедко пре­не­бре­жи­тельно обню­хи­вает малень­кую фигурку и нехотя пле­тется за тяну­щим его изо всей силы Тёмой.

– Но, но, – воз­буж­денно пону­кает его Тёма, ста­ра­ясь губами делать, как Ере­мей, когда тот выво­дит лошадь. Но от этого звука лошадь пуга­ется, фыр­кает, зади­рает голову и не хочет выхо­дить из низ­ких две­рей конюшни.

– Иоська, под­гони ее сзади! – кри­чит Тёма.

Иоська лезет между ног лошади, но в это время Тёма опять кри­чит ему:

– Возьми кнут!

Полу­чив удар, Гнедко стре­лой выле­тает из конюшни и едва не выры­ва­ется из рук Тёмы.

Тёма заме­чает, что Гнедко от удара кну­том взял сразу в галоп, и при­ка­зы­вает Иоське, когда он сядет, снова уда­рить лошадь.

Иоське одно удо­воль­ствие лиш­ний раз хлест­нуть лошадь.

Гнедко тор­же­ственно выво­дится с чер­ного на чистый двор и под­тя­ги­ва­ется к близ­сто­я­щей водо­воз­ной бочке. В послед­ний момент к Иоське воз­вра­ща­ется благоразумие.

– Упа­дете, паны­чику! – нере­ши­тельно гово­рит он.

– Ничего, – отве­чает Тёма с пере­сох­шим от вол­не­ния гор­лом. – Ты только, как я сяду, крепко ударь ее, чтоб она сразу в галоп пошла. Тогда легко сидеть!

Тёма, стоя на бочке, под­би­рает пово­дья, опи­ра­ется руками на холку Гнедка и легко вспры­ги­вает ему на спину.

– Дети, смот­рите! – кри­чит он, захле­бы­ва­ясь от удовольствия.

– Ай, ай, смот­рите! – в ужасе взвиз­ги­вают сестры, бро­са­ясь к ограде.

– Бей! – коман­дует, не помня себя от вос­торга, Тёма.

Иоська из всей силы вытя­ги­вает кну­том жеребца. Лошадь, как ужа­лен­ная, мгно­венно под­би­ра­ется и делает пер­вый непро­из­воль­ный ска­чок к улице, куда мор­дой она была постав­лена, но затем, сооб­ра­зив, она взви­ва­ется на дыбы, круто на зад­них ногах делает пово­рот и пол­ным карье­ром несется назад в конюшню.

Тёме, каким-то чудом удер­жав­ше­муся при этом маневре, неко­гда рас­суж­дать. Пред ним ворота чер­ного двора; он вовремя успе­вает накло­нить голову, чтобы не раз­бить ее о пере­кла­дину, и вих­рем вле­тает на чер­ный двор.

Здесь ужас его поло­же­ния обри­со­вы­ва­ется ему с неумо­ли­мою ясностью.

Он видит в десяти саже­нях перед собой высо­кую камен­ную стену конюшни и малень­кую тем­ную отво­рен­ную дверь и сознает, что разо­бьется о стену, если лошадь вле­тит в конюшню. Инстинкт само­со­хра­не­ния уде­ся­те­ряет его силы, он натя­ги­вает, как может, левый повод, лошадь сво­ра­чи­вает с пря­мого пути, нале­тает на тор­ча­щее дышло, спо­ты­ка­ется, падает с маху на землю, а Тёма летит дальше и рас­пла­сты­ва­ется у самой стены, на мяг­кой, теп­лой куче навоза. Лошадь вска­ки­вает и вле­тает в конюшню. Тёма тоже вска­ки­вает, запи­рает за нею дверь и оглядывается.

Теперь, когда все бла­го­по­лучно мино­вало, ему хочется пла­кать, но он видит в воро­тах бонну, сестер и сооб­ра­жает по их вытя­нув­шимся лицам, что они все видели. Он бод­рится, но руки его дро­жат; на нем лица нет, улыбка выхо­дит какой-то жал­кой, болез­нен­ной гримасой.

Град упре­ков сып­лется на его голову, но в этих упре­ках он чув­ствует неко­то­рое ува­же­ние к себе, удив­ле­ние к его моло­де­че­ству и мирится с упре­ками. Непри­выч­ная мяг­кость, с какой Тёма при­ни­мает выго­воры, успо­ка­и­вает всех.

– Ты испу­гался? – при­стает к нему Зина, – ты бле­ден, как стена, выпей воды, помочи голову.

Тёму тор­же­ственно ведут опять к бочке и мочат голову. Между ним, бон­ной и сест­рой уста­нав­ли­ва­ются дру­же­ские, миро­лю­би­вые отношения.

– Тёма, – гово­рит лас­ково Зина, – будь умным маль­чи­ком, не рас­пус­кай себя. Ты ведь зна­ешь свой харак­тер, ты видишь: стоит тебе разой­тись, тогда уж ты не удер­жишь себя и наде­ла­ешь чего-нибудь такого, чему и сам не будешь рад потом.

Зина гово­рит лас­ково, мягко, – просит.

Тёме это при­ятно, он сознает, что в сло­вах сестры все – голая правда, и говорит:

– Хорошо, я не буду шалить.

Но малень­кая Зина, хотя на год всего старше сво­его брата, уже пони­мает, как тяжело будет брату сдер­жать свое слово.

– Зна­ешь, Тёма, – гово­рит она как можно вкрад­чи­вее, – ты лучше всего дай себе слово, что ты не будешь шалить. Скажи: любя папу и маму, я не буду шалить.

Тёма мор­щится.

– Тёма, тебе же лучше! – подъ­ез­жает Зина. – Ведь нико­гда еще папа и мама не при­ез­жали без того, чтобы не нака­зать тебя. И вдруг при­едут сего­дня и узнают, что ты не шалил.

Про­си­тель­ная форма под­ку­пает Тёму.

– Как люблю папу и маму, я не буду шалить.

– Ну, вот умница, – гово­рит Зина. – Смотри же, Тёма, – уже стро­гим голо­сом про­дол­жает сестра, – грех тебе будет, если ты обма­нешь. И даже поти­хоньку нельзя шалить, потому что Гос­подь все видит, и если папа и мама не нака­жут, Бог все равно накажет.

– Но играться можно?

– Все то можно, что фрей­лейн ска­жет: можно, а что фрей­лейн ска­жет: нельзя, то уже грех.

Тёма недо­вер­чиво смот­рит на бонну и насмеш­ливо спрашивает:

– Зна­чит, фрей­лейн святая?

– Вот видишь, ты уж глу­по­сти гово­ришь! – заме­чает сестра.

– Ну, хорошо! будем играться в индей­цев! – гово­рит Тёма.

– Нет, в индей­цев опасно без мамы, ты разойдешься.

– А я хочу в индей­цев! – наста­и­вает Тёма, и в его голосе слы­шится каприз­ное раздражение.

– Ну, хорошо! – спроси у фрей­лейн, ведь ты обе­щал, как папу и маму любишь, слу­шаться фрейлейн?

Зина ста­но­вится так, чтобы только фрей­лейн видела ее лицо, а Тёма – нет.

– Фрей­лейн, правда в индей­цев играть не надо?

Тёма все же таки видит, как Зина делает невоз­мож­ные гри­масы фрей­лейн; он сме­ется и кричит:

– Э, так нельзя!

Он бро­са­ется к фрей­лейн, хва­тает ее за пла­тье и ста­ра­ется повер­нуть от сестры. Фрей­лейн смеется.

Зина энер­гично под­бе­гает к брату, кри­чит: «Оставь фрей­лейн», а сама в то же время ста­ра­ется стать так, чтобы фрей­лейн видела ее лицо, а брат не видел. Тёма пони­мает маневр, хохо­чет, хва­тает за пла­тье сестру и делает попытку пово­ро­тить ее лицо к себе.

– Пусти! – отча­янно кри­чит сестра и тянет свое платье.

Тёма еще больше хохо­чет и не выпус­кает сест­ри­ного пла­тья, дер­жась дру­гой рукой за пла­тье бонны. Зина выры­ва­ется изо всей силы. Вдруг юбка фрей­лейн с шумом раз­ры­ва­ется попо­лам, и взбе­шен­ная бонна кричит:

– Дум­мер кнабе!..[1]

Тёма счи­тает, что, кроме матери и отца, никто не смеет его ругать. Оза­да­чен­ный и скон­фу­жен­ный неожи­дан­ным обо­ро­том дела, но воз­му­щен­ный, он, не заду­мы­ва­ясь, отвечает:

– Ты сама!

– Ах! – взвиз­ги­вает фрейлейн.

– Тёма, что ты ска­зал?! – под­ле­тает сестра. – Ты зна­ешь, как тебе за это доста­нется?! Проси сей­час прощения!!

Но тре­бо­ва­ние – пло­хое ору­жие с Тёмой; он окон­ча­тельно упи­ра­ется и отка­зы­ва­ется про­сить про­ще­ния. Доводы не действуют.

– Так ты не хочешь?! – угро­жа­ю­щим голо­сом спра­ши­вает Зина.

Тёма тру­сит, но само­лю­бие берет верх.

– Так вот что, уйдем от него все, пусть он один остается.

Все, кроме Иоськи, ухо­дят от Тёмы.

Сестра идет и бес­пре­станно огля­ды­ва­ется: не рас­ка­ялся ли Тёма. Но Тёма явного рас­ка­я­ния не обна­ру­жи­вает. Хотя сестра и видит, что Тёму кошки скре­бут, но этого, по ее мне­нию, мало. Ее раз­дра­жает упор­ство Тёмы. Она чув­ствует, что еще капельку – и Тёма сдастся. Она быстро воз­вра­ща­ется, хва­тает Иоську за рукав и гово­рит повелительно:

– Уходи и ты, пусть он совсем один останется.

Неудач­ный маневр.

Тёма кида­ется на нее, тол­кает так, что она летит на землю, и кричит:

– Уби­райся к черту!

Зина испус­кает страш­ный вопль, под­ни­ма­ется на руки, неко­то­рое время не может про­дол­жать кри­чать от схва­тив­ших ее гор­ло­вых спазм и только судо­рожно пово­дит глазами.

Тёма в ужасе пятится. Зина испус­кает нако­нец новый отча­ян­ный крик, но на этот раз Тёме кажется, что крик не совсем есте­ствен­ный, и он говорит:

– При­тво­ряйся, притворяйся!

Зину под­ни­мают и уво­дят; она хро­мает. Тёма вни­ма­тельно сле­дит и оста­ется в мучи­тель­ной неиз­вест­но­сти: дей­стви­тельно ли Зина хро­мает или только притворяется.

– Пой­дем, Иоська! – гово­рит он, подав­ляя вздох.

Но Иоська гово­рит, что он боится и уйдет на кухню.

– Иоська, – гово­рит Тёма, – не бойся; я все сам рас­скажу маме.

Но кре­дит Тёмы в гла­зах Иоськи подо­рван. Он мол­чит, и Тёма чув­ствует, что Иоська ему не верит. Тёма не может остаться без под­держки друга в такую тяже­лую для себя минуту.

– Иоська, – гово­рит он взвол­но­ванно, – если ты не уйдешь от меня, я после зав­трака при­несу тебе сахару.

Это меняет поло­же­ние вещей.

– Сколько кус­ков? – спра­ши­вает нере­ши­тельно Иоська.

– Два, три, – обе­щает Тёма.

– А куда пойдем?

– За горку! – отве­чает Тёма, выби­рая самый даль­ний угол сада. Он пони­мает, что Иоська не желал бы теперь встре­титься с барышнями.

Они оги­бают двор, пере­ле­зают ограду и идут по самой отда­лен­ной дорожке.

Тёма взвол­но­ван и пере­пол­нен все­воз­мож­ными чувствами.

– Иоська, – гово­рит он, – какой ты счаст­ли­вый, что у тебя нет сестер! Я хотел бы, чтобы у меня ни одной сестры не было. Если б они умерли все вдруг, я ни капельки не пла­кал бы о них. Зна­ешь: я попро­сил бы, чтобы тебя сде­лали моим бра­том. Хорошо?!

Иоська мол­чит.

– Иоська, – про­дол­жает Тёма, – я тебя ужасно люблю… так люблю, что, что хочешь со мной делай…

Тёма напря­женно думает, чем дока­зать Иоське свою любовь.

– Хочешь, зарой меня в землю… или, хочешь, плюнь на меня.

Иоська оза­да­ченно гля­дит на Тёму.

– Милый, голуб­чик, плюнь… Милый, дорогой…

Тёма бро­са­ется Иоське на шею, целует его, обни­мает и умо­ляет плюнуть.

После дол­гих коле­ба­ний Иоська осто­рожно плюет на кон­чик Тёми­ной рубахи.

Край рубахи с плев­ком Тёма под­ни­мает к лицу и рас­ти­рает по своей щеке.

Иоська пора­женно и скон­фу­женно смотрит…

Тёма убеж­денно говорит:

– Вот… вот как я тебя люблю!

Дру­зья под­хо­дят к клад­би­щен­ской стене, отде­ля­ю­щей дом от ста­рого, забро­шен­ного кладбища.

– Иоська, ты боишься мерт­ве­цов? – спра­ши­вает Тёма.

– Боюсь, – гово­рит Иоська.

Тёма пред­по­чел бы похва­статься тем, что он ничего не боится, потому что его отец ничего не боится и что он хочет ничего не бояться, но в такую тор­же­ствен­ную минуту он чисто­сер­дечно при­зна­ется, что тоже боится.

– Кто ж их не боится? – раз­ра­жа­ется крас­но­ре­чи­вой тира­дой Иоська. – Тут хоть самый пер­вый гене­рал приди, как они ночью повы­ла­зят да рас­ся­дутся по стен­кам, так и тот убе­жит. Вся­кий убе­жит. Тут побе­жишь, как за ноги да за плечи тебя хва­тать ста­нет или вско­чит на тебя, да и ну коло­тить ногами, чтобы вез его, да еще пере­гнется, да зубы и оска­лит; у дру­гого поло­вина лица выгнила, глаз нет. Тут забо­ишься! Хоть какой, и то…

– Арте­мий Нико­лаич, зав­тра­кать! – раз­да­ется по саду моло­дой, звон­кий голос гор­нич­ной Тани.

Из-за дере­вьев мель­кает пла­тье Тани.

– Пожа­луйте зав­тра­кать, – гово­рит гор­нич­ная, лас­ково и фами­льярно обхва­ты­вая Тёму.

Таня любит Тёму. Она в чистом, свет­лом сит­це­вом пла­тье; от нее несет све­же­стью, густая коса ее акку­ратно рас­че­сана, доб­рые карие глаза смот­рят весело и мягко.

Она дру­же­любно ведет за плечи Тёму, накло­ня­ется к его уху и весе­лым шепо­том говорит:

– Немка плакала!

Немку, несмотря на ее пол­ную без­обид­ность, при­слуга не любит.

Тёма вспо­ми­нает, что в его столк­но­ве­нии с бон­ной у него союз­ники вся дворня, – это ему при­ятно, он чув­ствует подъем духа.

– Она назвала меня дура­ком, разве она смеет?

– Конечно, не смеет. Папаша ваш гене­рал, а она что? Дрянь какая-то. Зазналась.

– Правда, когда я маме скажу все – меня не накажут?

Таня не хочет огор­чать Тёму; она еще раз накло­ня­ется и еще раз его целует, гла­дит его густые золо­ти­стые волосы.

За зав­тра­ком обыч­ная исто­рия. Тёма почти ничего не ест. Перед ним лежит на тарелке кот­летка, он косится на нее и лениво пощи­пы­вает хлеб. Так как с ним никто не гово­рит, то обя­зан­ность уго­ва­ри­вать его есть доб­ро­вольно берет на себя Таня.

– Арте­мий Нико­лаич, кушайте!

Тёма только сдви­гает брови.

В Зине борется гнев к Тёме с жела­нием, чтобы он ел.

Она смот­рит в окошко и, ни к кому осо­бенно не обра­ща­ясь, говорит:

– Кажется, мама едет!

– Арте­мий Нико­лаич, ско­рей кушайте, – шеп­чет испу­ганно Таня.

Тёма в пер­вое мгно­ве­ние под­да­ется на удочку и хва­тает вилку, но, убе­див­шись, что тре­вога лож­ная, опять кла­дет вилку на стол.

Зина снова смот­рит в окно и замечает:

– После зав­трака всем, кто хорошо ел, будет сладкое.

Тёме хочется слад­кого, но не хочется котлеты.

Он начи­нает при­ве­ред­ни­чать. Ему хочется налить на кот­летку про­ван­ского масла.

Таня уго­ва­ри­вает его, что масло не идет к котлетке.

Но ему именно так хочется, и, так как ему не дают судка с мас­лом, он сам лезет за ним. Зина не выдер­жи­вает: она не может пере­ва­ри­вать его капри­зов, быстро вска­ки­вает, хва­тает судок с мас­лом и дер­жит его в руке под столом.

Тёма садится на место и делает вид, что забыл о масле. Зина зорко сле­дит и нако­нец ста­вит судок на стол, возле себя. Но Тёма улав­ли­вает под­хо­дя­щий момент, стре­ми­тельно бро­са­ется к судку. Зина схва­ты­вает с дру­гой сто­роны, и судок летит на пол, раз­би­ва­ясь вдребезги.

– Это ты! – кри­чит сестра.

– Нет, ты!

– Это тебя Бог нака­зал за то, что ты папу и маму не любишь.

– Неправда, я люблю! – кри­чит Тёма.

– Ласен зи ин,[2] – гово­рит бонна и встает из-за стола.

За ней встают все, и начи­на­ется раз­дача пастилы. Когда оче­редь дохо­дит до Тёмы, бонна колеб­лется. Нако­нец она отла­мы­вает мень­шую про­тив дру­гих пор­цию и молча кла­дет перед Тёмой.

Тёма воз­му­щенно тол­кает свою пор­цию, и она летит на пол.

– Очень мило, – гово­рит Зина. – Мама все будет знать!

Тёма мол­чит и начи­нает ходить по ком­нате. Зину инте­ре­сует: отчего сего­дня Тёма не убе­гает, по обык­но­ве­нию, сей­час после зав­трака. Сна­чала она думает, что Тёма хочет про­сить про­ще­ния у бонны, и уже всту­пает в свои права: она дока­зы­вает, что теперь уже поздно, что после этого сде­лано еще столько…

– Уби­райся вон! – пере­би­вает грубо Тёма.

– И это мама будет знать! – гово­рит Зина и окон­ча­тельно ста­но­вится в тупик: зачем он не уходит?

Тёма про­дол­жает упорно ходить по ком­нате и нако­нец дости­гает сво­его: все ухо­дят, он оста­ется один. Тогда он мгно­венно кида­ется к сахар­нице и запус­кает в нее руку…

Дверь отво­ря­ется. На пороге появ­ля­ются бонна и Зина. Он бро­сает сахар­ницу и стрем­глав выска­ки­вает на террасу.

Теперь все погибло! Такой посту­пок, как воров­ство, даже мать не простит!

К довер­ше­нию несча­стия соби­ра­ется гроза. По небу полезли со всех сто­рон тяже­лые гро­зо­вые тучи; солнце исчезло; как-то сразу потем­нело; в воз­духе запахло дождем. Осле­пи­тель­ной змей­кой блес­нула мол­ния, над самой голо­вой оглу­ши­тель­ными рас­ка­тами про­ка­тился гром. На минуту все стихло, точно при­та­и­лось, выжи­дая. Что-то зашу­мело – ближе, ближе, и пер­вые тяже­лые, боль­шие капли дождя упали на землю. Через несколько мгно­ве­ний все пре­вра­ти­лось в сплош­ную серую массу. Целые реки поли­лись сверху. Была насто­я­щая южная гроза.

Волей-нево­лей надо бежать в ком­наты, и так как вход туда Иоське вос­пре­щен, то Тёме при­хо­дится остаться одному, наедине со сво­ими груст­ными мыслями.

Скучно. Время бес­ко­нечно тянется.

Тёма уселся на окне в дет­ской и уныло сле­дил, как потоки воды сте­кали по стек­лам, как посте­пенно двор напол­нялся лужами, как бульки и пузыри точно пры­гали по мут­ной и гряз­ной поверхности.

– Арте­мий Нико­лаич, кушать хотите? – спро­сила, появ­ля­ясь в две­рях, Таня.

Тёме давно хоте­лось есть, но ему было лень оторваться.

– Хорошо, только сюда при­неси хлеба и масла.

– А котлетку?

Тёма отри­ца­тельно замо­тал головой.

В ожи­да­нии Тёма про­дол­жал смот­реть в окно. Потому ли, что ему не хоте­лось оста­ваться наедине со сво­ими мыс­лями, потому ли, что ему было скучно и он при­ду­мы­вал, чем бы ему еще раз­влечься, или, нако­нец, по обще­че­ло­ве­че­скому свой­ству вспо­ми­нать о своих дру­зьях в тяже­лые минуты жизни, Тёма вдруг вспом­нил о своей Жучке. Он вспом­нил, что целый день не видал ее. Жучка нико­гда никуда не отлучалась.

Тёме при­шли вдруг в голову таин­ствен­ные недру­же­люб­ные намеки Акима, не любив­шего Жучку за то, что она тас­кала у него про­ви­зию. Подо­зре­ние закра­лось в его душу. Он быстро слез с окна, про­бе­жал дет­скую, сосед­нюю ком­нату и стал спус­каться по кру­той лест­нице, веду­щей в кухню. Этот ход был строго-настрого вос­пре­щен Тёме (за исклю­че­нием, когда бра­лась ванна), ввиду воз­мож­но­сти паде­ния, но теперь Тёме было не до того.

– Аким, где Жучка? – спро­сил Тёма, войдя в кухню.

– А я откуда знаю? – отве­чал Аким, трях­нув сво­ими кур­ча­выми волосами.

– Ты не уби­вал ее?

– Ну вот, стану я руки марать об эта­кую дрянь.

– Ты гово­рил, что убьешь ее?

– Ну! А вы и пове­рили? так, шутил.

И, помол­чав немного, Аким про­го­во­рил самым есте­ствен­ным голосом:

– Лежит где-нибудь, при­та­ив­шись от дождя. Да вы разве ее не видали сегодня?

– Нет, не видал.

– Не знаю. Польстился разве кто, украл?

Тёма было совсем пове­рил Акиму, но послед­нее пред­по­ло­же­ние опять сму­тило его.

– Кто же ее укра­дет? Кому она нужна? – спро­сил он.

– Да никому, поло­жим, – согла­сился Аким. – Дрян­ная собачонка.

– Побо­жись, что ты ее не убил! – И Тёма впился гла­зами в Акима.

– Да что вы, паны­чику? Да ей-Богу же я ее не уби­вал! Что ж вы мне не верите?

Тёме стало неловко, и он про­го­во­рил, ни к кому осо­бенно не обращаясь:

– Куда ж она девалась?

И так как ответа ника­кого не после­до­вало, то Тёма, огля­нувши еще раз Акима и всех при­сут­ству­ю­щих, при­чем заме­тил лука­вый взгляд Иоськи, све­сив­ше­гося с печки и с любо­пыт­ством наблю­дав­шего всю сцену, воз­вра­тился наверх.

Он опять уселся на окно в дет­ской и все думал: куда могла деваться Жучка?

Перед ним живо рисо­ва­лась Жучка, тихая, без­обид­ная Жучка, и мысль, что ее могли убить, напол­нила его сердце такой горе­чью, что он не выдер­жал, отво­рил окно и стал звать изо всей силы:

– Жучка, Жучка! На, на, на! Цу-цу! Цу-цу! Фью, фью, фью!

В ком­нату ворвался шум дождя и све­жий сырой воз­дух. Жучка не отзывалась.

Все неудачи дня, все пере­жи­тые невзгоды, все пред­сто­я­щие ужасы и муки, как воз­мез­дие за сде­лан­ное, ото­дви­ну­лись на зад­ний план перед этой новой бедой: лишиться Жучки.

Мысль, что он больше не уви­дит своей кур­ча­вой Жучки, не уви­дит больше, как она при его появ­ле­нии будет жалостно виз­жать и ползти к нему на брюхе, мысль, что, может быть, уже больше ее нет на свете, пере­пол­няла душу Тёмы отча­я­нием, и он тоск­ливо про­дол­жал кричать:

– Жучка! Жучка!

Голос его дро­жал и виб­ри­ро­вал, зву­чал так нежно и тро­га­тельно, что Жучка должна была отозваться.

Но ответа не было.

Что делать?! Надо немед­ленно искать Жучку.

Вошед­шая Таня при­несла хлеб.

– Подо­жди, я сей­час приду.

Тёма опять спу­стился по лест­нице, кото­рая вела на кухню, осто­рожно про­брался мимо две­рей, узким кори­до­ром достиг выхода, неко­то­рое время постоял в раз­ду­мье и выбе­жал во двор.

Осмот­рев чер­ный двор, он загля­нул во все люби­мые зако­улки Жучки, но Жучки нигде не было. Послед­няя надежда! Он бро­сился к воро­там загля­нуть в будку цеп­ной собаки. Но у самых ворот Тёма услы­шал шум колес подъ­е­хав­шего эки­пажа и, прежде чем что-нибудь сооб­ра­зить, столк­нулся лицом к лицу с отцом, отво­ряв­шим калитку. Тёма опро­ме­тью бро­сился к дому.

II. Наказание

Коро­тень­кое след­ствие обна­ру­жи­вает, по мне­нию отца, пол­ную несо­сто­я­тель­ность системы вос­пи­та­ния сына. Может быть, для дево­чек она и годится, но натуры маль­чика и девочки – вещи раз­ные. Он по опыту знает, что такое маль­чик и чего ему надо. Система?! Дрянь, тряпка, него­дяй вый­дет по этой системе. Факты налицо, груст­ные факты – воро­вать начал. Чего еще дожи­даться?! Пуб­лич­ного позора?! Так прежде он сам его сво­ими руками заду­шит. Под тяже­стью этих дово­дов мать усту­пает, и власть на время пере­хо­дит к отцу.

Двери каби­нета плотно затворяются.

Маль­чик тоск­ливо, без­на­дежно огля­ды­ва­ется. Ноги его совер­шенно отка­зы­ва­ются слу­жить, он топ­чется, чтобы не упасть. Мысли вих­рем, с ужа­са­ю­щей быст­ро­той несутся в его голове. Он напря­га­ется изо всех сил, чтобы вспом­нить то, что он хотел ска­зать отцу, когда стоял перед цвет­ком. Надо торо­питься. Он гло­тает слюну, чтобы смо­чить пере­сох­шее горло, и хочет гово­рить про­чув­ство­ван­ным, убе­ди­тель­ным тоном:

– Милый папа, я при­ду­мал… я знаю, что я вино­ват… Я при­ду­мал: отруби мои руки!..

Увы! то, что каза­лось так хорошо и убе­ди­тельно там, когда он стоял пред сло­ман­ным цвет­ком, здесь выхо­дит очень неубе­ди­тельно. Тёма чув­ствует это и при­бав­ляет для уси­ле­ния впе­чат­ле­ния новую, только что при­шед­шую ему в голову комбинацию:

– Или отдай меня разбойникам!

– Ладно, – гово­рит сурово отец, окон­чив необ­хо­ди­мые при­го­тов­ле­ния и направ­ля­ясь к сыну. – Рас­стегни штаны…

Это что-то новое?! Ужас охва­ты­вает душу маль­чика; руки его, дрожа, разыс­ки­вают тороп­ливо пуго­вицы шта­ни­шек; он испы­ты­вает какое-то болез­нен­ное зами­ра­ние, мучи­тельно роется в себе, что еще ска­зать, и нако­нец голо­сом, пол­ным испуга и мольбы, быстро, несвязно и горячо говорит:

– Милый мой, доро­гой, голуб­чик… Папа! Папа! Голуб­чик… Папа, милый папа, постой! Папа?! Ай, ай, ай! Аяяяй!..

Удары сып­лются. Тёма изви­ва­ется, виз­жит, ловит сухую, жили­стую руку, страстно целует ее, молит. Но что-то дру­гое рядом с моль­бой рас­тет в его душе. Не цело­вать, а бить, кусать хочется ему эту про­тив­ную, гад­кую руку. Нена­висть, какая-то дикая, жгу­чая злоба охва­ты­вает его.

Он бешено рвется, но желез­ные тиски еще крепче сжи­мают его.

– Про­тив­ный, гад­кий, я тебя не люблю! – кри­чит он с бес­силь­ной злобой.

– Полю­бишь!

Тёма яростно впи­ва­ется зубами в руку отца.

– Ах ты змееныш?!

И лов­ким пово­ро­том Тёма на диване, голова его в подушке. Одна рука при­дер­жи­вает, а дру­гая про­дол­жает хле­стать изви­ва­ю­ще­гося, рыча­щего Тёму.

Удары глухо сып­лются один за дру­гим, отме­чая рубец за руб­цом на малень­ком поси­не­лом теле.

С померт­ве­лым лицом ждет мать исхода, сидя одна в гости­ной. Каж­дый вопль рвет ее за самое сердце, каж­дый удар тер­зает до самого дна ее душу.

Ах! Зачем она опять дала себя убе­дить, зачем свя­зала себя сло­вом не вме­ши­ваться и ждать?

Но разве он смел так свя­зать ее сло­вом?! И, нако­нец, он сам увле­ка­ю­щийся, он может не заме­тить, как забьет маль­чика! Боже мой! Что это за хрип?!

Ужас напол­няет душу матери.

– Довольно, довольно! – кри­чит она, вры­ва­ясь в каби­нет. – Довольно!!

– Полю­буйся, каков твой зве­ре­ныш! – сует ей отец про­ку­шен­ный палец.

Но она не видит этого пальца. Она с ужа­сом смот­рит на диван, откуда сле­зает в это время рас­тре­пан­ный, жал­кий, ога­жен­ный зве­ре­ныш и дико, с инстинк­том зверя, о кото­ром на минуту забыли, про­би­ра­ется к выходу. Мучи­тель­ная боль про­ни­зы­вает мать. Горь­ким чув­ством зву­чат ее слова, когда она гово­рит мужу:

– И это вос­пи­та­ние?! Это зна­ние натуры маль­чика?! Пре­вра­тить в жал­кого иди­ота ребенка, вырвать его чело­ве­че­ское досто­ин­ство – это воспитание?!

Желчь охва­ты­вает ее. Вся кровь при­ли­вает к ее сердцу. Острой, тон­кой ста­лью впи­ва­ется ее голос в мужа.

– О жал­кий вос­пи­та­тель! Щен­ков вам дрес­си­ро­вать, а не людей воспитывать!

– Вон! – ревет отец.

– Да, я уйду, – гово­рит мать, оста­нав­ли­ва­ясь в две­рях, – но объ­яв­ляю вам, что через мой труп вы пере­шаг­нете, прежде чем я поз­волю вам еще раз высечь мальчика.

Отец не может прийти в себя от неожи­дан­но­сти и него­до­ва­ния. Не скоро успо­ка­и­ва­ется он и долго еще мрачно ходит по ком­нате, пока нако­нец не оста­нав­ли­ва­ется возле окна, рас­се­янно всмат­ри­ва­ется в заво­ла­ки­ва­е­мую ран­ними сумер­ками серую даль и воз­му­щенно шепчет:

– Ну, извольте вы тут с бабами вос­пи­ты­вать мальчика!

III. Прощение

В то же время мать про­хо­дит в дет­скую, оки­ды­вает ее быст­рым взгля­дом, убеж­да­ется, что Тёмы здесь нет, идет дальше, пыт­ливо всмат­ри­ва­ется на ходу в отво­рен­ную дверь малень­кой ком­наты, заме­чает в ней малень­кую фигурку Тёмы, лежа­щего на диване с уткнув­шимся лицом, про­хо­дит в сто­ло­вую, отво­ряет дверь в спаль­ную и сей­час же плотно затво­ряет ее за собой.

Остав­шись одна, она тоже под­хо­дит к окну, смот­рит и не видит тем­не­ю­щую улицу. Мысли роем носятся в ее голове.

Пусть Тёма так и лежит, пусть при­дет в себя, надо его теперь совер­шенно предо­ста­вить себе… Белье бы пере­ме­нить… Ах, боже мой, боже мой, какая страш­ная ошибка, как могла она допу­стить это! Какая гнус­ная гадость! Точно ребе­нок созна­тель­ный него­дяй! Как не понять, что если он делает глу­по­сти, шало­сти, то делает только потому, что не видит дур­ной сто­роны этой шало­сти. Ука­зать ему эту дур­ную сто­рону, не с своей, конечно, точки зре­ния взрос­лого чело­века, с его, дет­ской, не себя убе­дить, а его убе­дить, задеть само­лю­бие, опять-таки его дет­ское само­лю­бие, его сла­бую сто­рону, суметь добиться этого – вот задача пра­виль­ного воспитания.

Сколько вре­мени надо, пока все это опять вой­дет в колею, пока ей удастся опять подо­брать все эти тон­кие, неуло­ви­мые нити, кото­рые свя­зы­вают ее с маль­чи­ком, нити, кото­рыми она втя­ги­вает, так ска­зать, этот живой огонь в рамки повсе­днев­ной жизни, втя­ги­вает, щадя и рамки, щадя и силу огня – огня, кото­рый со вре­ме­нем ярко согреет жизнь сопри­кос­нув­шихся с ним людей, за кото­рый тепло побла­го­да­рят ее когда-нибудь люди. Он, муж, конечно, смот­рит с точки зре­ния своей сол­дат­ской дис­ци­плины, его самого так вос­пи­ты­вали, ну и сам он готов сплеча обру­бить все сучки и задо­ринки моло­дого деревца, обру­бить, даже не созна­вая, что рубит с ними буду­щие ветки…

Няня малень­кой Ани про­со­вы­вает свою по-рус­ски повя­зан­ную голову.

– Аню перекрестить…

– Давай! – И мать кре­стит девочку.

– Арте­мий Нико­ла­е­вич в ком­нате? – спра­ши­вает она няню.

– Сидят у окошка.

– Свечка есть?

– Поту­шили. Так в тем­ноте сидят.

– Захо­дила к нему?

– Захо­дила… Куды!.. Эх!.. – Но няня удер­жи­ва­ется, зная, что барыня не любит нытья.

– А больше никто не заходил?

– Таня еще… кушать носила.

– Ел?

– И‑и! Боже упаси, и смот­реть не стал… Целый день не емши. За зав­тра­ком мако­вой росинки не взял в рот.

Няня взды­хает и, пони­жая голос, говорит:

– Белье бы ему пере­ме­нить да обмыть… Это ему, поди, теперь пуще всего зазорно…

– Ты гово­рила ему о белье?

– Нет… Куды!.. Как только накло­ни­лась было, а он этак пле­чи­ками как сада­нет меня… Вот Таню разве послушает…

– Ничего не надо гово­рить… Никто ничего не заме­чайте… При­кажи, чтобы при­го­то­вили обе ванны поско­рее для всех, кроме Ани… Позови бонну… Смотри, ника­кого внимания…

– Будьте спо­койны, – гово­рит сочув­ству­ю­щим голо­сом няня.

Вхо­дит фрейлейн.

Она очень жалеет, что все так слу­чи­лось, но с маль­чи­ком ничего нельзя было сделать…

– Сего­дня дети берут ванну, – сухо пере­би­вает мать, – Два­дцать два градуса.

– Зер гут,[3] мадам, – гово­рит фрей­лейн и делает книксен.

Она чув­ствует, что мадам недо­вольна, но ее совесть чиста. Она не вино­вата; фрей­лейн Зина сви­де­тель­ница, что с маль­чи­ком нельзя было спра­виться. Мадам мол­чит; бонна знает, что это зна­чит. Это зна­чит, что ее оправ­да­ния не приняты.

Хотя она очень доро­жит местом, но ее совесть спо­койна. И, в созна­нии своей невин­но­сти, она скромно, но с чув­ством оскорб­лен­ного досто­ин­ства берется за ручку.

– Позо­вите Таню.

– Зер гут, мадам, – отве­чает бонна и уже за две­рями делает книксен.

В послед­ней нотке мадам бонна услы­хала что-то такое, что воз­вра­щает ей надежду удер­жать за собой место, и она вос­крес­шим голо­сом говорит:

– Таню, бариня идить!

Таня оправ­ля­ется и вхо­дит в спальню.

Таня все­гда купает Тёму. Летом, в те дни, когда детей не мылили, ему раз­ре­ша­лось самому купаться, без помощи Тани, и это достав­ляло Тёме все­гда гро­мад­ное удо­воль­ствие: он купался, как папа, один.

– Если Арте­мий Нико­ла­е­вич поже­лает купаться один, пусть купа­ется. Перед тем как вести его в ван­ную, положи на стол кусок хлеба – не отре­зан­ный, а так, отло­ман­ный, как будто неча­янно его забыли. Понимаешь?

Таня давно все поняла и весело и лас­ково отвечает:

– Пони­маю, сударыня!

– Купаться будут все; сна­чала барышни, а потом Арте­мий Нико­ла­е­вич. Ванну на два­дцать два гра­дуса. Ступай!

Но тот­час же мать снова позвала Таню и прибавила:

– Таня, перед тем как пове­дешь Арте­мия Нико­ла­е­вича, убавь в ван­ной свет в лампе так, чтобы был полу­мрак. И пове­дешь его не через дет­скую, а прямо через деви­чью… И чтоб никого в это время не было, когда он будет идти. В деви­чьей тоже убавь свет.

– Слушаю‑с.

Купа­нье – все­гда собы­тие и все­гда при­ят­ное. Но на этот раз в дет­ской ожив­ле­ние сла­бое. Дети нахо­дятся под вли­я­нием нака­за­ния брата, а глав­ное – нет под­жи­га­теля обыч­ного воз­буж­де­ния, Тёмы. Дети идут как-то лениво, купа­нье какое-то неудач­ное, поспеш­ное, и через два­дцать минут они уже, в белых чеп­чи­ках, гусь­ком воз­вра­ща­ются назад в детскую.

Под дыха­нием мяг­кой южной ночи мать Тёмы воз­буж­денно ходит по комнате.

По свой­ству своей опти­ми­сти­че­ской натуры она не хочет больше думать о насто­я­щем: оно будет исправ­лено, ошибка не повто­рится, и довольно.

Чтобы раз­влечь себя, она вышла на тер­расу поды­шать све­жим воздухом.

Она видит в окно воз­вра­ща­ю­ще­еся из ван­ной шествие и останавливается.

Вот впе­реди идет Зина – тре­бо­ва­тель­ный к себе и дру­гим, суро­вый, жгу­чий испол­ни­тель воли. Девочка зага­дочно, непре­клонно смот­рит сво­ими чер­ными, как ночь юга, гла­зами и точно видит уже где-то далеко какой-то ей одной ведо­мый мир.

Вот тихая, сосре­до­то­чен­ная, болез­нен­ная Наташа смот­рит сво­ими вдум­чи­выми гла­зами, пыт­ливо чуя и отыс­ки­вая те тон­кие, неуло­ви­мые звуки, кото­рые, собран­ные тер­пе­ливо и нежно, чудно зазву­чат со вре­ме­нем близ­ким слад­кою пес­нью любви и страданий.

Вот Маня – ясное май­ское утро, гото­вая всех согреть, осве­тить сво­ими бле­стя­щими глазками.

Сере­жик – «глу­бо­кий фило­соф», малень­кий Сере­жик, только что начи­на­ю­щий настра­и­вать свой слож­ный малень­кий меха­низм, только что про­бу­ю­щий тро­гать его струны и чутко при­слу­ши­ва­ю­щийся к этим тон­ким, про­тяж­ным отзву­чьям, – невольно манит к себе.

– Эт-та что? – мед­ленно, певуче тянет он и так же мед­ленно поды­мает свой малень­кий пальчик.

– Синее небо, мой милый.

– Эт-та что?

– Небо, мой крошка, небо, малютка, недо­ся­га­е­мое синее небо, куда вечно люди смот­рят, но вечно ходят по земле.

Вот и Аня под­ня­лась с своей кро­ватки навстречу иду­щим – кро­шеч­ная Аня, малень­кий вопро­си­тель­ный знак, с теп­лыми весе­лыми глазками.

А вот про­мельк­нула в деви­чьей фигура ее набе­до­ку­рив­шего баловня – живого, как огонь, подвиж­ного, как ртуть, неурав­но­ве­шен­ного, вечно взбу­до­ра­жен­ного, воз­буж­ден­ного, впе­чат­ли­тель­ного, без­рас­суд­ного сына. Но в этой суто­локе чувств сидит горя­чее сердце.

Про­дол­жая гулять, мать обо­шла тер­расу и пошла к ванной.

Шествие при входе в дет­скую заклю­чает малень­кий Сере­жик, с отки­ну­тыми ручон­ками, как-то потешно ковы­ля­ю­щий на своих коро­тень­ких ножках.

– А папа Тёму би‑й, – гово­рит он, вспо­ми­ная почему-то о нака­за­нии брата.

– Тс! – под­ле­тает к нему стре­ми­тельно Зина, строго соблю­дав­шая уста­нов­лен­ное мате­рью пра­вило, что о нака­за­ниях, постиг­ших винов­ных, не имеют права вспоминать.

Но Сере­жик еще слиш­ком мал. Он знать не желает ника­ких пра­вил и потому снова начинает:

– А папа…

– Молчи! – зажи­мает ему рот Зина. Сере­жик уже соби­рает в хорошо ему зна­ко­мую гри­масу лицо, но Зина начи­нает быстро, горячо нашеп­ты­вать брату что-то на ухо, ука­зы­вая на двери сосед­ней ком­наты, где сидит Тёма. Сере­жик долго недо­вер­чиво смот­рит, не реша­ясь рас­про­ститься с сде­лан­ной гри­ма­сой и извлечь из нее гото­вый уже вопль, но в конце кон­цов усту­пает сестре, идет на ком­про­мисс и согла­ша­ется смот­реть кар­тинки зоо­ло­ги­че­ского атласа.

– Арте­мий Нико­лаич, пожа­луйте! – гово­рит весе­лым голо­сом Таня, отво­ряя дверь малень­кой ком­наты со сто­роны девичьей.

Тёма молча встает и стес­ненно про­хо­дит мимо Тани.

– Один или со мной? – бес­печно спра­ши­вает она вдогонку.

– Один, – отве­чает быстро, уклон­чиво Тёма и спе­шит пройти девичью.

Он рад полу­мраку. Он облег­ченно взды­хает, когда затво­ряет за собой дверь ван­ной. Он быстро раз­де­ва­ется и лезет в ванну. Обмыв­шись, он выле­зает, берет свое гряз­ное белье и начи­нает полос­кать его в ванне. Ему кажется, он умер бы со стыда, если бы кто-нибудь узнал, в чем дело; пусть лучше будет мокрое. Кон­чив свою стирку, Тёма ском­ки­вает в узел белье и ищет гла­зами, куда бы его сунуть; он засо­вы­вает нако­нец свой узел за ста­рый, запы­лен­ный комод. Успо­ко­ен­ный, он идет оде­ваться, и глаза его натал­ки­ва­ются на кусок, оче­видно, забы­того кем-то хлеба. Маль­чик с жад­но­стью кида­ется на него, так как целый день ничего не ел. Годы берут свое: он сидит на ска­мейке, бол­тает ножон­ками и с насла­жде­нием ест. Всю эту сцену видит мать и взвол­но­ванно отхо­дит от окна. Она гонит от себя впе­чат­ле­ние этой сцены, потому что чув­ствует, что готова рас­пла­каться. Она осве­жает лицо, пово­ра­чи­ва­ясь навстречу мяг­кому южному ветру, ста­ра­ясь ни о чем не думать.

Кон­чив есть, Тёма встал и вышел в кори­дор. Он подо­шел к лест­нице, веду­щей в ком­наты, оста­но­вился на мгно­ве­нье, поду­мал, про­шел мимо по кори­дору и, под­няв­шись на крыльцо, нере­ши­тельно впол­го­лоса позвал:

– Жучка, Жучка!

Он подо­ждал, послу­шал, вдох­нул в себя аро­мат мас­лич­ного дерева, потя­нулся за ним и, выйдя во двор, стал про­би­раться к саду.

Страшно! Он при­жался лицом между двух стоек ограды и замер, охва­чен­ный весь каким-то болез­нен­ным утомлением.

Ночь после бури.

Чем-то вол­шеб­ным рису­ется в сереб­ри­стом сия­нии луны сад. Разо­рванно про­бе­гают в дале­ком голу­бом небе послед­ние влаж­ные облака. Ветер точно играет в пустом про­стран­стве между садом и небом. Беседка задум­чиво смот­рит на горке. А вдруг мерт­вецы, соску­чив­шись сидеть на стене, забра­лись в беседку и смот­рят оттуда на Тёму? Как-то таин­ственно страшно мол­чат дорожки. Дере­вья шумят, точно шеп­чут друг другу: «Как страшно в саду». Вот что-то чер­ное без­звучно будто мельк­нуло в кустах: на Жучку похоже! А может быть, Жучки давно и нет?! Как жутко вдруг стало. А там что белеет?! Кто-то идет по террасе.

– Арте­мий Нико­лаич, – гово­рит, отво­ряя калитку и под­ходя к нему, Таня, – спать пора.

Тёма точно просыпается.

Он не прочь, он устал, но перед сном надо идти про­щаться, надо поже­лать спо­кой­ной ночи маме и папе. Ох, как не хочется! Он сжал судо­рожно крепко руками перила ограды и еще плот­нее при­льнул к ним лицом.

– Арте­мий Нико­лаич, Тёмочка, милый мой барин, – гово­рит Таня и целует руки Тёмы, – идите к мамаше! Идите, мой милый, доро­гой, – гово­рит она, мягко отры­вая и увле­кая его за собой, осы­пая на ходу поцелуями…

Он в спальне у матери.

Только лам­падка льет из киота свой неров­ный, тре­пет­ный свет, слабо осве­щая предметы.

Он стоит на ковре. Перед ним в кресле сидит мать и что-то гово­рит ему. Тёма точно во сне слу­шает ее слова, они без­участно летают где-то возле его уха. Зато на малень­кую Зину, под­слу­ши­ва­ю­щую у двери, речь матери бес­ко­нечно сильно дей­ствует своею убе­ди­тель­но­стью. Она не выдер­жи­вает больше и, когда до нее доле­тают вдруг слова матери: «а если тебе не жаль, зна­чит, ты не любишь маму и папу», вры­ва­ется в спальню и начи­нает горячо:

– Я гово­рила ему…

– Как ты смела, сквер­ная дев­чонка, подслушивать?!

И «сквер­ная дев­чонка», под­хва­чен­ная за руку, исче­зает мгно­венно за две­рью. Это изгна­ние его малень­кого врага про­буж­дает Тёму. Он опять живет всеми нер­вами сво­его орга­низма. Все горе дня встает перед ним. Он весь про­ни­ка­ется созна­нием зла, нане­сен­ного ему сест­рой. Обид­ное чув­ство, что его никто не хочет выслу­шать, что к нему неспра­вед­ливы, охва­ты­вает его.

– Все только слу­шают Зину… Все целый день на меня напа­дают, меня никто не‑е любит и никто не хо-о-чет вы-ы-слу‑у…

И Тёма горько пла­чет, закры­вая руками лицо.

Долго пла­чет Тёма, но горечь уже вылита.

Он пере­дал матери всю повесть груст­ного дня, как она сла­га­лась роко­вым обра­зом. Его глаза рас­пухли от слез; он нервно вздра­ги­вает и нет-нет всхли­пы­вает трой­ным вздо­хом. Мать, сидя с ним на диване, лас­ково гла­дит его густые волосы и гово­рит ему:

– Ну, будет, будет… мама не сер­дится больше… мама любит сво­его маль­чика… мама знает, что он будет у нее хоро­ший, любя­щий, когда пой­мет только одну малень­кую, очень про­стую вещь. И Тёма может ее уже понять. Ты видишь, сколько горя с тобой слу­чи­лось, а как ты дума­ешь, отчего? А я тебе скажу: оттого, что ты еще малень­кий трус…

Тёма, ждав­ший вся­ких обви­не­ний, но только не этого, страшно пора­жен и задет этим неожи­дан­ным выводом.

– Да, трус! Ты весь день боялся правды. И из-за того, что ты ее боялся, все беды твои и слу­чи­лись. Ты сло­мал цве­ток. Чего ты испу­гался? Пойти ска­зать правду сей­час же. Если б даже тебя и нака­зали, то ведь, как теперь сам видишь, тем, что не ска­зал правды, нака­за­нья не избег. Тогда как, если бы ты правду ска­зал, тебя, может быть, и не нака­зали бы. Папа стро­гий, но папа сам может упасть, и вся­кий может. Нако­нец, если ты боялся папы, отчего ты не при­шел ко мне?

– Я хотел ска­зать, когда вы сади­лись в дрожки…

Мать вспом­нила и пожа­лела, что не дала хода охва­тив­шему ее тогда подозрению.

– Отчего ты не сказал?

– Я боялся папы…

– Сам же гово­ришь, что боялся, зна­чит – трус. А тру­сить, бояться правды – стыдно. Боятся правды сквер­ные, дур­ные люди, а хоро­шие люди правды не боятся и согласны не только, чтобы их нака­зы­вали за то, что они гово­рят правду, но рады и жизнь отдать за правду.

Мать встала, подо­шла к киоту, вынула оттуда рас­пя­тие и села опять возле сына.

– Кто это?

– Бог.

– Да, Бог, кото­рый при­нял вид чело­века и сошел с неба на землю. Ты зна­ешь, зачем он при­шел? Он при­шел научить людей гово­рить и делать правду. Ты видишь, у него на руках, на ногах и вот здесь кровь?

– Вижу.

– Эта кровь оттого, что его рас­пяли, то есть пове­сили на кре­сте; про­били ему гвоз­дями руки, ноги, про­били ему бок, и он умер от этого. Ты зна­ешь, что Бог все может, ты зна­ешь, что он паль­цем вот так поше­ве­лит – и все, все мы сей­час умрем и ничего не будет: ни нашего дома, ни сада, ни земли, ни неба. Как ты дума­ешь теперь, отчего он поз­во­лил себя рас­пять, когда мог бы взгля­дом уни­что­жить этих дур­ных людей, кото­рые его умерт­вили? Отчего?

Мать замолкла на мгно­ве­ние и, выра­зи­тельно, мягко загля­ды­вая в широко рас­кры­тые глаза сво­его любимца-сына, проговорила:

– Оттого, что он не боялся правды, оттого, что правда была ему дороже жизни, оттого, что он хотел пока­зать всем, что за правду не страшно уме­реть. И когда он уми­рал, он ска­зал: кто любит меня, кто хочет быть со мной, тот дол­жен не бояться правды. Вот когда ты под­рас­тешь и узна­ешь, как люди жили прежде, узна­ешь, что нельзя было бы жить на земле без правды, тогда ты не только пере­ста­нешь бояться правды, а полю­бишь ее так, что захо­чешь уме­реть за нее, тогда ты будешь храб­рый, доб­рый, любя­щий маль­чик. А тем, что ты сядешь на сума­сшед­шую лошадь, ты пока­жешь дру­гим и сам убе­дишься только в том, что ты еще глу­пый, не пони­ма­ю­щий сам, что дела­ешь, маль­чик, а вовсе не то, что ты храб­рый, потому что храб­рый знает, что делает, а ты не зна­ешь. Вот когда ты знал, что папа тебя нака­жет, ты убе­жал, а храб­рый так не делает. Папа был на войне: он знал, что там страшно, а все-таки пошел. Ну, довольно: поце­луй маму и скажи ей, что ты будешь доб­рый мальчик.

Тёма молча обнял мать и спря­тал голову на ее груди.

IV. Старый колодезь

Ночь. Тёма спит нервно и воз­буж­денно. Сон то лег­кий, то тяже­лый, кош­мар­ный. Он то и дело вздра­ги­вает. Снится ему, что он лежит на пес­ча­ной отмели моря, в том месте, куда их возят купаться, лежит на берегу моря и ждет, что вот-вот нака­тится на него боль­шая холод­ная волна. Он видит эту про­зрач­ную зеле­ную волну, как она под­хо­дит к берегу, видит, как пеной заки­пает ее вер­хушка, как она вдруг точно вырас­тает, поды­ма­ется перед ним высо­кой сте­ной; он с зами­ра­нием и насла­жде­нием ждет ее брызг, ее холод­ного при­кос­но­ве­ния, ждет при­выч­ного насла­жде­ния, когда под­хва­тит его она, стре­ми­тельно помчит к берегу и выбро­сит вме­сте с мас­сою мел­кого колю­чего песку; но вме­сто холода, того живого холода, кото­рого так жаж­дет вос­па­лен­ное от начи­на­ю­щейся горячки тело Тёмы, волна обдает его каким-то удуш­ли­вым жаром, тяжело нава­ли­ва­ется и душит… Волна опять отли­вает, ему опять легко и сво­бодно, он откры­вает глаза и садится на кровати.

Неяс­ный полу­свет ноч­ника слабо осве­щает четыре дет­ских кро­ватки и пятую боль­шую, на кото­рой сидит теперь няня в одной рубахе, с выпу­щен­ной косой, сидит и сонно качает малень­кую Аню.

– Няня, где Жучка? – спра­ши­вает Тёма.

– И‑и, – отве­чает няня, – Жучку в ста­рый коло­дезь бро­сил какой-то ирод. – И, помол­чав, при­бав­ляет: – Хоть бы убил сперва, а то так, живьем… Весь день, гово­рят, виз­жала, сердечная…

Тёме живо пред­став­ля­ется ста­рый забро­шен­ный коло­дезь в углу сада, давно пре­вра­щен­ный в свал вся­ких нечи­стот, пред­став­ля­ется сколь­зя­щее, жид­кое дно его, кото­рое ино­гда с Иось­кой они любили осве­щать, бро­сая туда зажжен­ную бумагу.

– Кто бро­сил? – спра­ши­вает Тёма.

– Да ведь кто? Разве скажет!

Тёма с ужа­сом вслу­ши­ва­ется в слова няни. Мысли роем тес­нятся в его голове, у него мель­кает масса пла­нов, как спа­сти Жучку, он пере­хо­дит от одного неве­ро­ят­ного про­екта к дру­гому и неза­метно для себя снова засы­пает. Он про­сы­па­ется опять от какого-то толчка среди пре­рван­ного сна, в кото­ром он все вытас­ки­вал Жучку какой-то длин­ной пет­лей. Но Жучка все обры­ва­лась, пока он не решил сам лезть за нею. Тёма совер­шенно явственно пом­нит, как он при­вя­зал веревку к столбу и, дер­жась за эту веревку, начал осто­рожно спус­каться по срубу вниз; он уж добрался до поло­вины, когда ноги его вдруг соскольз­нули, и он стрем­глав поле­тел на дно воню­чего колодца. Он проснулся от этого паде­ния и опять вздрог­нул, когда вспом­нил впе­чат­ле­ние падения.

Сон с пора­зи­тель­ной ясно­стью стоял перед ним. Через ставни слабо брез­жил начи­на­ю­щийся рассвет.

Тёма чув­ство­вал во всем теле какую-то болез­нен­ную истому, но, пре­одо­лев сла­бость, решил немедля выпол­нить первую поло­вину сна. Он начал быстро оде­ваться. В голове у него мельк­нуло опа­се­ние, как бы опять эта затея не затя­нула его на путь вче­раш­них бед­ствий, но, решив, что ничего худого пока не делает, он, успо­ко­ен­ный, подо­шел к няни­ной постели, под­нял лежав­шую на полу коро­бочку с сер­ными спич­ками, взял горсть их к себе в кар­ман, на цыпоч­ках про­шел чрез дет­скую и вышел в сто­ло­вую. Бла­го­даря стек­лян­ной двери на тер­расу здесь было уже поря­дочно светло.

В сто­ло­вой царил обыч­ный утрен­ний бес­по­ря­док – на столе стоял холод­ный само­вар, гряз­ные ста­каны, чашки, валя­лись на ска­терти куски хлеба, сто­яло холод­ное блюдо жар­кого с застыв­шим белым жиром.

Тёма подо­шел к отдель­ному сто­лику, на кото­ром лежала кипа газет, осто­рожно выдер­нул из сере­дины несколько номе­ров, на цыпоч­ках подо­шел к стек­лян­ной двери и тихо, чтобы не про­из­ве­сти шума, повер­нул ключ, нажал ручку и вышел на террасу.

Его обдало све­жей сыро­стью рассвета.

День только что начи­нался. По блед­ному голу­бому небу там и сям точно кло­чьями повисли мох­на­тые, пуши­стые облака. Над садом лег­кой дым­кой стоял туман. На тер­расе было пусто, и только пла­ток матери, забы­тый на ска­мейке, оди­ноко валялся, живо напом­нив Тёме вче­раш­ний вечер со всеми его пери­пе­ти­ями и с слад­ким при­ми­ри­тель­ным концом.

Он спу­стился по сту­пень­кам тер­расы в сад. В саду царил такой же бес­по­ря­док вче­раш­него дня, как и в сто­ло­вой. Цветы с сле­пив­ши­мися пере­вер­ну­тыми листьями, как их при­бил вчера дождь, при­гну­лись к гряз­ной земле. Мок­рые жел­тые дорожки гово­рили о силе вче­раш­них пото­ков. Дере­вья, с опро­ки­ну­той вет­ром лист­вой, так и оста­лись накло­нен­ными, точно забыв­шись в слад­ком пред­рас­свет­ном сне.

Тёма пошел по глав­ной аллее, потому что в карет­нике надо было взять для петли вожжи. Что каса­ется до жер­дей, то он решил выдер­нуть их из беседки.

Про­ходя мимо зло­по­луч­ного места, с кото­рого начи­на­лись его вче­раш­ние стра­да­ния, Тёма уви­дел цве­ток, лежав­ший опро­ки­ну­тым на земле. Его, оче­видно, смыло вче­раш­ним ливнем.

«Вот ведь все можно было бы сва­лить на вче­раш­ний дождь», – сооб­ра­зил Тёма и пожа­лел, что теперь уж это бес­по­лезно. Но пожа­лел как-то без­участно, рав­но­душно. Болезнь быстро про­грес­си­ро­вала. Он чув­ство­вал жар в теле, в голове, общую сла­бость, болез­нен­ное жела­ние упасть на траву, закрыть глаза и так лежать без дви­же­ния. Ноги его дро­жали, ино­гда он вздра­ги­вал, потому что ему все каза­лось, что он куда-то падает. Ино­гда вдруг вос­кре­сала перед ним какая-нибудь мелочь из про­шлого, кото­рую он давно забыл, и сто­яла с болез­нен­ной ясно­стью. Тёма вспом­нил, что года два тому назад дядя Гриша обе­щал пода­рить ему такую лошадку, кото­рая сама, как живая, будет бегать.

Он долго меч­тал об этой лошадке и все ждал, когда дядя Гриша при­ве­зет ее ему, оки­ды­вая пыт­ли­вым взгля­дом дядю при каж­дом его при­езде и не реша­ясь напом­нить о забы­том обе­ща­нии. Потом он сам забыл об этом, а теперь вдруг вспомнил.

В пер­вое мгно­ве­ние он встре­пе­нулся от мысли, что вдруг дядя вспом­нит и при­ве­зет ему обе­щан­ную лошадку, но потом поду­мал, что теперь ему все равно, ему уж не инте­ресна больше эта лошадка. «Я малень­кий тогда был», – поду­мал Тёма.

Карет­ник ока­зался запер­тым, но Тёма знал и без замка ход в него: он при­гнулся к земле и под­лез в под­ры­тую соба­ками под­во­ротню. Очу­тив­шись в сарае, он взял двое вожжей и захва­тил на вся­кий слу­чай длин­ную веревку, слу­жив­шую для про­сушки белья.

При взгляде на фонарь он поду­мал, что будет удоб­нее осве­тить коло­дезь фона­рем, чем бума­гой, потому что горя­щая бумага может упасть на Жучку – обжечь ее. Выбрав­шись из сарая, Тёма избрал крат­чай­ший путь к беседке – пере­лез прямо через стену, отде­ляв­шую чер­ный двор от сада. Он взял в зубы фонарь, намо­тал на шею вожжи, под­вя­зался верев­кой и полез на стену. Он мастер был лазить, но сего­дня трудно было взби­раться: в голову точно сту­чали два молотка, и он едва не упал. Взо­брав­шись наверх, он на мгно­ве­ние при­сел, тяжело дыша, потом све­сил ноги и накло­нился, чтобы выбрать место, куда прыг­нуть. Он уви­дел под собой сплош­ные вино­град­ные кусты и только теперь спо­хва­тился, что его всего забрыз­гает, когда он попа­дет в све­же­на­мо­чен­ную листву. Он огля­нулся было назад, но, дорожа вре­ме­нем, решил пры­гать. Он все-таки наме­тил гла­зами более ред­кое место и спрыг­нул прямо на чер­нев­ший кусок земли. Тем не менее это его не спасло от брызг, так как надо было про­би­раться между сплош­ными кустами вино­град­ника, и он вышел на дорожку совер­шенно мок­рый. Эта холод­ная ванна мгно­венно осве­жила его, и он почув­ство­вал себя настолько бод­рым и здо­ро­вым, что пустился рысью к беседке, взо­брался про­ворно на горку, выдер­нул несколько самых длин­ных пру­тьев и боль­шими шагами по откосу горы спу­стился вниз. С этого места он опять почув­ство­вал сла­бость и уже шагом про­би­рался глу­хой зарос­шей дорож­кой, ста­ра­ясь не смот­реть на серую клад­би­щен­скую стену.

Он знал, что неправда то, что гово­рил Иоська, но все-таки было страшно.

Тёма шел, смот­рел прямо перед собой, и чем больше он ста­рался смот­реть прямо, тем ему дела­лось страшнее.

Теперь он был уве­рен, что мерт­вецы сидят на стене и вни­ма­тельно сле­дят за ним. Тёма чув­ство­вал, как мурашки про­бе­гали у него по спине, как что-то страш­ное лезло на плечи, как чья-то холод­ная рука, точно играя, поти­хоньку поды­мала сзади его волосы. Тёма не выдер­жал и, издавши какой-то вопль, при­нялся было бежать, но звук соб­ствен­ного голоса успо­коил его.

Вид забро­шен­ного, пустынно тор­чав­шего ста­рого колодца, среди глу­хой, порос­шей только высо­кой тра­вой мест­но­сти, бли­зость цели, Жучка – отвлекли его от мерт­ве­цов. Он снова ожи­вился и, под­бе­жав к отвер­стию колодца, впол­го­лоса позвал:

– Жучка, Жучка!

Тёма замер в ожи­да­нии ответа.

Сперва он ничего, кроме бие­ния сво­его сердца да уда­ров молот­ков в голове, не слы­шал. Но вот откуда-то изда­лека, снизу, донесся до него жалоб­ный, про­тяж­ный стон. От этого стона сердце Тёмы мучи­тельно сжа­лось, и у него каким-то воп­лем вырвался новый, гром­кий оклик:

– Жучка, Жучка!

На этот раз Жучка, узнав голос хозя­ина, радостно и жалобно завизжала.

Тёму до слез тро­нуло, что Жучка его узнала.

– Милая Жучка! Милая, милая, я сей­час тебя вытащу, – кри­чал он ей, точно она пони­мала его.

Жучка отве­тила новым радост­ным виз­гом, и Тёме каза­лось, что она про­сила его пото­ро­питься испол­не­нием обещания.

– Сей­час, Жучка, сей­час, – отве­тил ей Тёма и при­нялся, с созна­нием всей ответ­ствен­но­сти при­ня­того на себя обя­за­тель­ства перед Жуч­кой, выпол­нять свой сон.

Прежде всего он решил выяс­нить поло­же­ние дела. Он почув­ство­вал себя бод­рым и напря­жен­ным, как все­гда. Болезнь куда-то исчезла. При­вя­зать фонарь, зажечь его и опу­стить в яму было делом одной минуты. Тёма, накло­нив­шись, стал вгля­ды­ваться. Фонарь тускло осве­щал потем­нев­ший сруб колодца, теря­ясь все глубже и глубже в охва­тив­шем его мраке, и нако­нец на трех­са­жен­ной глу­бине осве­тил дно.

Тон­кой глу­бо­кой щелью какой-то дале­кой пано­рамы мягко сверк­нула пред Тёмой в бес­ко­неч­ной глу­бине мрака непо­движ­ная, про­зрач­ная, точно зер­каль­ная гладь воню­чей поверх­но­сти, тесно оброс­шая со всех сто­рон сли­зи­стыми стен­ками полу­сгнив­шего сруба.

Каким-то ужа­сом смерти пах­нуло на него со дна этой дале­кой, нежно све­тив­шейся, страш­ной глади. Он точно почув­ство­вал на себе ее при­кос­но­ве­ние и содрог­нулся за свою Жучку. С зами­ра­нием сердца заме­тил он в углу чер­ную шеве­лив­шу­юся точку и едва узнал, вер­нее уга­дал, в этой бес­по­мощ­ной фигурке свою неко­гда рез­вую, весе­лую Жучку, дер­жав­шу­юся теперь на выступе сруба. Терять вре­мени было нельзя. От страха, хва­тит ли у Жучки силы дождаться, пока он все при­го­то­вит, у Тёмы удво­и­лась энер­гия. Он быстро выта­щил назад фонарь, а чтобы Жучка не поду­мала, очу­тив­шись опять в тем­ноте, что он ее бро­сил, Тёма во все время при­го­тов­ле­ния кричал:

– Жучка, Жучка, я здесь!

И радо­вался, что Жучка отве­чает ему посто­янно тем же радост­ным виз­гом. Нако­нец все было готово. При помощи вожжей фонарь и два шеста с пере­кла­дин­кой внизу, на кото­рой лежала петля, начали мед­ленно спус­каться в колодезь.

Но этот так обсто­я­тельно обду­ман­ный план потер­пел неожи­дан­ное и непред­ви­ден­ное фиа­ско бла­го­даря стре­ми­тель­но­сти Жучки, испор­тив­шей все.

Жучка, оче­видно, поняла только одну сто­рону идеи, а именно, что спу­стив­шийся сна­ряд имел целью ее спа­се­ние, и поэтому, как только он достиг ее, она сде­лала попытку схва­титься за него лапами. Этого при­кос­но­ве­ния было доста­точно, чтобы петля бес­по­лезно соско­чила, а Жучка, поте­ряв рав­но­ве­сие, сва­ли­лась в грязь.

Она стала барах­таться, отча­янно визжа и тщетно отыс­ки­вая остав­лен­ный ею выступ.

Мысль, что он ухуд­шил поло­же­ние дела, что Жучку можно было еще спа­сти и теперь он сам вино­ват в том, что она погиб­нет, что он сам устроил гибель своей люби­мице, застав­ляет Тёму, не думая, благо план готов, решиться на выпол­не­ние вто­рой части сна – самому спу­ститься в колодезь.

Он при­вя­зы­вает вожжу к одной из стоек, под­дер­жи­ва­ю­щих пере­кла­дину, и лезет в коло­дезь. Он сознает только одно, что вре­мени терять нельзя ни секунды.

Его обдает вонью и смра­дом. На мгно­ве­нье в душу закра­ды­ва­ется страх, как бы не задох­нуться, но он вспо­ми­нает, что Жучка сидит там уже целые сутки; это успо­ка­и­вает его, и он спус­ка­ется дальше. Он осто­рожно щупает спус­ка­ю­щейся ногой новую для себя опору и, найдя ее, сна­чала про­бует, потом твердо упи­ра­ется и спус­кает сле­ду­ю­щую ногу. Добрав­шись до того места, где застряли бро­шен­ные жердь и фонарь, он укреп­ляет покрепче фонарь, отвя­зы­вает конец вожжи и спус­ка­ется дальше. Вонь все-таки дает себя чув­ство­вать и снова бес­по­коит и пугает его. Тёма начи­нает дышать ртом. Резуль­тат полу­ча­ется бле­стя­щий: вони нет, страх окон­ча­тельно уле­ту­чи­ва­ется. Снизу тоже бла­го­по­луч­ные вести. Жучка, опять уже усев­ша­яся на преж­нее место, успо­ко­и­лась и весе­лым попис­ки­ва­нием выра­жает сочув­ствие безум­ному предприятию.

Это спо­кой­ствие и твер­дая уве­рен­ность Жучки пере­да­ются маль­чику, и он бла­го­по­лучно дости­гает дна.

Между ним и Жуч­кой про­ис­хо­дит тро­га­тель­ное сви­да­ние дру­зей, не чаяв­ших уже больше сви­деться в этом мире. Он накло­ня­ется, гла­дит ее, она лижет его пальцы, и – так как опыт застав­ляет ее быть бла­го­ра­зум­ной – она не тро­га­ется с места, но зато так тро­га­тельно, так нежно виз­жит, что Тёма готов запла­кать и уже, забыв­шись, судо­рожно начи­нает втя­ги­вать носом воз­дух, необ­хо­ди­мый для пер­вого непро­из­воль­ного всхли­пы­ва­ния, но зло­во­ние отрезв­ляет и воз­вра­щает его к действительности.

Не теряя вре­мени он, осто­рожно дер­жась зубами за изга­жен­ную вожжу, обвя­зы­вает сво­бод­ным ее кон­цом Жучку, затем поспешно караб­ка­ется наверх. Жучка, видя такую измену, поды­мает отча­ян­ный визг, но этот визг только побуж­дает Тёму быст­рее подниматься.

Но под­ни­маться труд­нее, чем спус­каться! Нужен воз­дух, нужны силы, а того и дру­гого у Тёмы уже мало. Он судо­рожно ловит в себя всеми лег­кими воз­дух колодца, рвется впе­ред, и чем больше торо­пится, тем ско­рее остав­ляют его силы. Тёма под­ни­мает голову, смот­рит вверх, в дале­кое ясное небо, видит где-то высоко над собою малень­кую весе­лую птичку, без­за­ботно ска­чу­щую по краю колодца, и сердце его сжи­ма­ется тос­кой: он чув­ствует, что не доле­зет. Страх охва­ты­вает его. Он рас­те­рянно оста­нав­ли­ва­ется, не зная, что делать: кри­чать, пла­кать, звать маму? Чув­ство оди­но­че­ства, бес­си­лия, созна­ние гибели закра­ды­ва­ются в его душу. Он ясно видит, хотя инстинк­тивно не хочет смот­реть, хочет забыть, что под его ногами. Его уже тянет туда, вниз, по этой глад­кой сколь­зя­щей стене, туда, где отча­янно виз­жит Жучка, где бле­стя­щее воню­чее дно ждет рав­но­душно свою, едва обри­со­вы­ва­ю­щу­юся во мраке, обес­си­лев­шую жертву.

Ему уже хочется под­даться страш­ному, болез­нен­ному иску­ше­нию – бро­сить вожжи, но созна­ние паде­ния на мгно­ве­ние отрезв­ляет его.

– Не надо бояться, не надо бояться! – гово­рит он дро­жа­щим от ужаса голо­сом. – Стыдно бояться! Трусы только боятся! Кто делает дур­ное – боится, а я дур­ного не делаю, я Жучку вытас­ки­ваю, меня и мама и папа за это похва­лят. Папа на войне был, там страшно, а здесь разве страшно? Здесь ни капельки не страшно. Вот отдохну и полезу дальше, потом опять отдохну и опять полезу, так и вылезу, потом и Жучку вытащу. Жучка рада будет, все будут удив­ляться, как я ее вытащил.

Тёма гово­рит громко, у него голос креп­нет, зву­чит энер­гич­нее, тверже, и нако­нец, успо­ко­ен­ный, он про­дол­жает взби­раться дальше.

Когда он снова чув­ствует, что начи­нает уста­вать, он опять громко гово­рит себе:

– Теперь опять отдохну и потом опять полезу. А когда я вылезу и рас­скажу, как я смешно кри­чал сам на себя, все будут сме­яться, и я тоже.

Тёма улы­ба­ется и снова спо­койно ждет при­лива сил.

Таким обра­зом, неза­метно его голова высо­вы­ва­ется нако­нец над верх­ним сру­бом колодца. Он делает послед­нее уси­лие, выле­зает сам и вытас­ки­вает Жучку.

Теперь, когда дело сде­лано, силы быстро остав­ляют его. Почув­ство­вав себя на твер­дой почве, Жучка энер­гично встря­хи­ва­ется, бешено бро­са­ется на грудь Тёмы и лижет его в самые губы. Но этого мало, слиш­ком мало для того, чтобы выра­зить всю ее бла­го­дар­ность, – она кида­ется еще и еще. Она при­хо­дит в какое-то безум­ное неистовство!

Тёма бес­сильно, сла­бе­ю­щими руками отма­хи­ва­ется от нее, пово­ра­чи­ва­ется к ней спи­ной, наде­ясь этим манев­ром спа­сти хоть лицо от лип­кой, воню­чей грязи.

Заня­тый одной мыс­лью – не испач­кать об Жучку лицо, – Тёма ничего не заме­чает, но вдруг его глаза слу­чайно падают на клад­би­щен­скую стену, и Тёма зами­рает на месте.

Он видит, как из-за стены мед­ленно под­ни­ма­ется чья-то чер­ная, страш­ная голова.

Напря­жен­ные нервы Тёмы не выдер­жи­вают, он испус­кает неисто­вый крик и без созна­ния валится на траву к вели­кой радо­сти Жучки, кото­рая теперь уже сво­бодно, без пре­пят­ствий выра­жает ему свою горя­чую любовь и при­зна­тель­ность за спасение.

Ере­мей (это был он), поды­мав­шийся со све­же­на­ко­шен­ной тра­вой со ста­рого клад­бища, – еже­днев­ная дань с покой­ни­ков в пользу двух бар­ских коров, – уви­дев Тёму, довольно быстро на этот раз сооб­ра­зил, что надо спе­шить к нему на помощь.

Через час Тёма, лежа на своей кро­ватке, с ледя­ными ком­прес­сами на голове, при­шел в себя.

Но уж связь собы­тий поте­ря­лась в его вос­па­лен­ном мозгу; пред­меты, мысли про­хо­дили перед ним вопро­сами: отчего все так встре­во­женно тол­пятся вокруг него? Вот мама…

– Мама!

Отчего мама пла­чет? Отчего ему тоже хочется пла­кать? Что гово­рит ему мама? Отчего так вдруг хорошо ему стало? Но зачем же ухо­дит от него мама, зачем ухо­дят все и остав­ляют его одного? Отчего так темно сде­ла­лось? Как страшно вдруг стало! Что это лезет из-под кровати?!

– Это папа… милый папа!!

«Ах, нет, нет, – тоск­ливо мечется маль­чик, – это не папа, это что-то страш­ное лезет».

– Иди, иди, иди себе! – с диким стра­хом кри­чит Тёма. – Иди! – И крик его пере­хо­дит в какой-то низ­кий, пол­ный ужаса и тоски рев.

– Иди! – несется по дому. И с напря­жен­ной болью при­слу­ши­ва­ются все к этому тяже­лому горя­чеч­ному бреду.

Всем жаль малень­кого Тёму. Холод­ное дыха­ние смерти ярко колеб­лет вот-вот гото­вое навсе­гда погас­нуть раз­го­рев­ше­еся пламя малень­кой свечки. Быстро тает воск, быстро тает обо­лочка тела, и уже стоит перед всеми горя­чая, любя­щая душа Тёмы, стоит обна­жен­ная и тянет к себе.

V. Наемный двор

Про­хо­дили дни, недели в томи­тель­ной неиз­вест­но­сти. Нако­нец здо­ро­вый орга­низм ребенка взял верх.

Когда в пер­вый раз Тёма пока­зался на тер­расе, поху­дев­ший, вырос­ший, с коротко остри­жен­ными воло­сами, – на дворе уже сто­яла теп­лая осень.

Щурясь от яркого солнца, он весь отдался весе­лым, радост­ным ощу­ще­ниям выздо­рав­ли­ва­ю­щего. Все лас­кало, все весе­лило, все тянуло к себе: и солнце, и небо, и вид­нев­шийся сквозь решет­ча­тую ограду сад.

Ничего не пере­ме­ни­лось со вре­мени его болезни! Точно он только часа на два уез­жал куда-нибудь в город.

Та же бочка стоит посреди двора, по-преж­нему такая же серая, рас­сох­ша­яся, с еле дер­жа­щи­мися широ­кими коле­сами, с теми же запы­лен­ными дере­вян­ными осями, мазан­ными, оче­видно, еще до его болезни. Тот же Ере­мей тянет к ней ту же упи­ра­ю­щу­юся по-преж­нему Буланку. Тот же петух оза­бо­ченно что-то тол­кует под боч­кой своим курам и сер­дится по-преж­нему, что они его не понимают.

Все то же, но все радует своим одно­об­ра­зием и будто гово­рит Тёме, что он опять здо­ров, что все точно только и ждали его выздо­ров­ле­ния, чтобы снова, всту­пив в преж­нюю связь с ним, зажить одною общей жизнью.

Ему даже каза­лось, что вся его болезнь была каким-то сном… Только лето прошло…

До его слуха доле­тели из отво­рен­ного окна каби­нета голоса матери и отца и заста­вили его еще раз почув­ство­вать пре­лесть выздоровления.

Речь между отцом и мате­рью шла о нем.

Раз­го­вора в подроб­но­стях он не понял, но суть его уло­вил. Она заклю­ча­лась в том, что ему, Тёме, раз­ре­шат бегать и играть на наем­ном дворе.

Наем­ный двор – гро­мад­ное пусто­по­рож­нее место, при­над­ле­жав­шее отцу Тёмы, – при­мы­кал к дому, где жила вся семья, отде­ля­ясь от него сплош­ной сте­ной. Место было гряз­ное, покры­тое наво­зом, сор­ными кучами, и только там и сям юти­лись отдель­ные зем­лянки и низ­кие, кры­тые чере­пи­цей фли­гельки. Отец Тёмы, Нико­лай Семе­но­вич Кар­та­шев, сда­вал его в аренду еврею Лейбе. Лейба, в свою оче­редь, сда­вал по частям: двор – под заезд, лавку – еврею Абрумке, в кабаке сидел сам, а квар­тиры в зем­лян­ках и фли­ге­лях отда­вал внаем вся­кой город­ской голытьбе. У этой голи было мало денег, но зато много детей. Дети – обо­рван­ные, гряз­ные, но здо­ро­вые и весе­лые – целый день бегали по двору.

Мысль о наем­ном дворе давно уже при­хо­дила в голову матери Тёмы, Агла­иде Васильевне.

Нередко, сидя в беседке за кни­гой, она невольно обра­щала вни­ма­ние на эту ватагу вечно воз­буж­ден­ных весе­лых ребя­ти­шек. Наблю­дая в бинокль за их играми, за их неуто­ми­мой бегот­ней, она часто думала о Тёме.

Нередко и Тёма, при­льнув к щелке ворот, раз­де­ляв­ших оба двора, с зави­стью сле­дил из своей срав­ни­тельно золо­той тем­ницы за рез­вой тол­пой. Ино­гда он заи­кался о раз­ре­ше­нии побе­гать на наем­ном дворе; мать слу­шала и нере­ши­тельно откло­няла его просьбу.

Но болезнь Тёмы, упрек мужа отно­си­тельно того, что Тёма не вос­пи­ты­ва­ется как маль­чик, поло­жили конец ее колебаниям.

Как натура непо­сред­ствен­ная и впе­чат­ли­тель­ная, Агла­ида Васи­льевна мыс­лила и решала вопросы так, как мыс­лят и решают только такие натуры. С виду ее реше­ния часто бывали для окру­жа­ю­щих чем-то неожи­дан­ным; в дей­стви­тель­но­сти же тот про­цесс мыш­ле­ния, резуль­та­том кото­рого полу­ча­лось такое с виду неожи­дан­ное реше­ние, несо­мненно суще­ство­вал, но про­ис­хо­дил, так ска­зать, без созна­тель­ного уча­стия с ее сто­роны. Факты накоп­ля­лись, и когда их соби­ра­лось доста­точно для дан­ного вывода, – довольно было ничтож­ного толчка, чтобы запу­тан­ное до того вре­мени поло­же­ние вещей осве­ща­лось сразу, с гото­выми уже выводами.

Так было и теперь. Упрек мужа был этим толч­ком, и Агла­ида Васи­льевна пошла в каби­нет к нему пого­во­рить о при­шед­шей ей в голову идее. Резуль­та­том раз­го­вора было раз­ре­ше­ние Тёме посе­щать наем­ный двор.

Через две недели Тёма уже носился с ребя­тиш­ками наем­ного двора. Он весь отдался ощу­ще­ниям совер­шенно иной жизни своих новых при­я­те­лей – жизни, ни в чем не схо­жей с его преж­ней, своим кон­тра­стом, неиз­гла­ди­мыми обра­зами отпе­ча­тав­шейся в его памяти.

Наем­ный двор, как уже было ска­зано, пред­став­лял собой сплош­ной пустырь, зава­лен­ный все­воз­мож­ными кучами.

Для всех эти кучи были гряз­ным сором, выбра­сы­ва­е­мым раз в неделю, по суб­бо­там, из всех этих нищен­ских лачуг, но для обо­рван­ных маль­чи­шек они пред­став­ляли собою неис­чер­па­е­мые источ­ники богатств и насла­жде­ний. Один вид их – серый, пыль­ный, бле­стя­щий от кусоч­ков битого стекла, сияв­ших на солнце всеми пере­ли­вами радуги, – уже радо­вал их сердца. В этих кучах были зарыты целые клады: костяшки для игры в пуговки, бабки, нитки. С каким насла­жде­нием, бывало, в суб­боту, когда выбра­сы­вался све­жий сор, наки­ды­ва­лась на него ватага жад­ных ребя­ти­шек, и в числе их – Тёма с Иоськой.

Вот дро­жа­щими от вол­не­ния руками тянется кусо­чек серой нитки и про­бу­ется ее кре­пость. Она годится для пус­ка­ния змея, – ничего, что коротка, она будет свя­зана с дру­гими такими же нит­ками; ничего, что в ней запу­та­лись какие-то волосы и что-то при­липло, что она вся сбита в один запу­тан­ный комок, – тем больше насла­жде­ния будет, когда, собравши свою добычу, ватага пере­ле­зет через клад­би­щен­скую стену и, усев­шись где-нибудь на ста­ром памят­нике, ста­нет при­во­дить в поря­док свое богатство.

Тёма сидит, весь погло­щен­ный своей труд­ной рабо­той. Глаза его маши­нально блуж­дают по ста­рым поко­сив­шимся памят­ни­кам, и он думает: какой он глу­пый был, когда испу­гался головы Еремея.

Гераська, глав­ный ата­ман ватаги, рас­ска­зы­вает о ноч­ных похож­де­ниях тех, кото­рых зары­вают без отпевания.

– При­ки­нет тебе дорогу и ведет… ведет, ведет… Вот будто, вот сей­час домой… Так и дотя­нет до пету­хов… Как кочета закри­чат, ну и будет, – гля­дишь, а ты на том же месте сто­ишь. Верно! Накажи меня Бог! – кре­стится в под­твер­жде­ние своих слов Гераська.

– Что ж? Это ни капельки не страшно, – пре­не­бре­жи­тельно заме­чает Тёма.

– Не страшно? – вос­пла­ме­ня­ется Гераська. – А попади-ка к ним под сочель­ник, они тебе пока­жут, как не страшно! Погляжу я на тебя, когда Пульчиха…

Пуль­чиха, ста­рая, вось­ми­де­ся­ти­лет­няя, высо­кая, тол­стая оди­но­кая баба, зани­мала одну из лачуг наем­ного двора. Она все­гда отли­ча­лась угрю­мым, сосре­до­то­чен­ным, несо­об­щи­тель­ным нра­вом и все­гда наго­няла на детей какой-то инстинк­тив­ный ужас своим низ­ким, гру­бым голо­сом, когда гоняла, бывало, их подальше от своих дверей.

Одна­жды дверь обык­но­венно акку­рат­ной Пуль­чихи ока­за­лась затво­рен­ной, несмотря на то, что все давно уже встали. Гераська сей­час же, заме­тив эту ненор­маль­ность, загля­нул осто­рожно в око­шечко лачуги и с ужа­сом отско­чил назад: выпу­чен­ные глаза Пуль­чихи страшно смот­рели на него со сво­его взду­того, поси­не­лого лица.

Пре­одо­лев ужас, Гераська опять загля­нул и раз­гля­дел тон­кую бечевку, тянув­шу­юся с потолка к ее шее. Пуль­чиха, каза­лось, сто­яла на коле­нях, но не каса­ясь пола, а как-то на воз­духе. Под­няли тре­вогу, выло­мали дверь, выта­щили ста­руху из петли, но уж все было кон­чено – Пуль­чиха умерла. Ее отнесли к «висель­ни­кам», а лачуга так и оста­ва­лась пустой, не при­вле­кая к себе новых квартирантов.

Эта неожи­дан­ная, страш­ная смерть Пуль­чихи про­из­вела на ватагу силь­ное, потря­са­ю­щее впечатление.

– Ты дума­ешь, – про­дол­жал Гераська, вооду­шев­ля­ясь, и мурашки забе­гали по спи­нам ватаги, – ты дума­ешь, она подохла? держи кар­ман! Вот пусть-ка сни­мет кто ее хату?! А‑га! Вот тогда и узнает, где эта самая Пуль­чиха, как она, под­лая, ночью при­та­щится на чет­ве­рень­ках под окно и ста­нет смот­реть, что там делают. Рожа страш­ная, си-и-и-няя, взду­тая, зубами ляс­кает, а гла­зищи так и воро­ча­ются, так и воро­ча­ются… Накажи меня Бог! Она и сей­час каж­дую ночь шля­ется, сво­лочь, и пока ей в брюхо не забьют оси­но­вый кол, она так и будет лазить. А забьют, ну и шабаш!

Рас­сказ про­из­во­дит потря­са­ю­щее впе­чат­ле­ние. Тёма давно сорван со своих скеп­ти­че­ских под­мост­ков и с напря­жен­ным лицом сле­дит за каж­дым дви­же­нием Гераськи.

Напря­жен­нее всех все­гда слу­шает Колька, у кото­рого даже жилы наду­ва­ются на лбу, а рот оста­ется откры­тым и тогда, когда все осталь­ные уже давно при­шли в себя.

– У‑у! – ткнет ему, бывало, Яшка паль­цем в откры­тый рот.

Под­ни­мется хохот. Колька вспых­нет и наме­тит обид­чику прямо в ухо. Но Яшка увер­нется и со сме­хом отбе­жит в сто­рону. Колька пустится за ним, Яшка от него. Смех и общее веселье.

Солнце окон­ча­тельно исче­зает за дере­вьями; доно­сятся крик­ли­вые голоса мате­рей всех этих Гера­сек, Колек, Яшек; ватага шумно караб­ка­ется по стене, с раз­маху пры­гает во двор и рас­хо­дится. Тёма неко­то­рое время наблю­дает, как роди­тели встре­чают запоз­да­лых дру­зей шлеп­ками, и нехотя воз­вра­ща­ется со своим ору­же­нос­цем Иось­кой домой. Все ему так нра­вится, все внутри так живет у него, что он жалеет в эту минуту только о том, что не может вечно оста­ваться на наем­ном дворе, вечно играть со сво­ими новыми друзьями.

Вече­ром за чай­ным сто­лом сидит вся семья, сидит Тёма, и образы двора тол­пятся перед ним. Он как-то смутно вслу­ши­ва­ется в раз­го­вор и ожив­ля­ется лишь тогда, когда до его слуха доле­тает жалоба при­шед­шего арен­да­тора на то, что номер Пуль­чихи по-преж­нему не занят.

– Он и не будет нико­гда занят, – авто­ри­тетно заяв­ляет Тёма.

На вопрос «почему?» Тёма сооб­щает при­чину. Заме­тив, что рас­сказ про­из­во­дит впе­чат­ле­ние, Тёма про­дол­жает, ста­ра­ясь под­ра­жать во всем Гераське:

– Как кто най­мет, она, под­лая, поле­зет к окну, морда си-и-няя, зубами ляс­кает, сама взду­тая, подлая…

Тёма все силы напря­гает на послед­нем слове.

– Боже мой! что это?! – вос­кли­цает мать.

Тёма немного оза­да­чен, но доканчивает:

– А вот если ей в брюхо кол оси­но­вый загнать, она, сво­лочь, пере­ста­нет ходить.

На дру­гой день Тёму на наем­ный двор не пус­кают, и весь день посвя­ща­ется чистке от нрав­ствен­ного сора, нако­пив­ше­гося в душе Тёмы.

Тща­тель­ное след­ствие ника­кого, впро­чем, осо­бен­ного сора не обна­ру­жи­вает, хотя одна не совсем кра­си­вая исто­рия как-то сама собой выплы­вает на свет Божий.

В числе игр, раз­вле­кав­ших ребя­ти­шек, были и такие, в кото­рых сор­ные кучи были ни при чем, а именно: «дзига» – вид волчка, свайка, мяч и орехи. Послед­няя игра тре­бо­вала уже денег, так как оре­хов Абрумка даром не давал. Был, конечно, спо­соб достать оре­хов в саду. Но орехи сада не годи­лись: они были слиш­ком крупны, шеро­хо­ваты, а для игры тре­бо­ва­лись малень­кие орехи, круг­лые и лег­кие. Ничего, что внутри их все давно сгнило, зато они хорошо кати­лись в ямку. В слу­чае край­но­сти за три садо­вых ореха Тёме давали один Абрум­кин. Эти садо­вые орехи тоже нелегко дава­лись. Тёма дол­жен был рвать их с риском попасться; ино­гда лома­лись ветви под его ногами, что тоже мог заме­тить зор­кий глаз отца. Тёма при­ду­мал выход более про­стой. Он при­шел раз к Абрумке и сказал:

– Абрумка, скоро будет мое рож­де­ние, и мне пода­рят два­дцать копеек. Дай мне теперь оре­хов, а в рож­де­ние я тебе отдам деньги.

Абрумка дал. Таким обра­зом, набра­лось на два­дцать копеек. Тёма неко­то­рое время не ходил к Абрумке, но нужда заста­вила, и, придя к нему, он сказал:

– Абрумка, дай мне еще орехов.

Но Абрумка напом­нил Тёме, что в рож­де­ние ему пода­рят только два­дцать копеек.

Тогда Тёма ска­зал Абрумке:

– Я забыл, Абрумка, мне Таня обе­щала еще десять копеек подарить.

Абрумка подо­зри­тельно поко­сился на Тёму. Тёма покрас­нел и почув­ство­вал к Абрумке что-то враж­деб­ное и злое. Он уже хотел убе­жать от гад­кого Абрумки и отка­заться от сво­его наме­ре­ния взять у него еще оре­хов, но так как Абрумка пошел в лавку, то и Тёма пере­ду­мал и напра­вился за ним. Абрумка копался за тем­ным, гряз­ным при­лав­ком, отыс­ки­вая между зага­жен­ными мухами пол­ками гряз­ную банку с гни­лыми оре­хами, а Тёма ждал, пуг­ливо косясь на сосед­нюю, тоже тем­ную, ком­нату, где в полу­мраке на кро­вати обри­со­вы­ва­лась фигура боль­ной жены Абрумки. Она уже дав­ным-давно не вста­вала и лежала на своей кро­вати, каза­лось, засу­ну­тая в пухо­вую перину, – вечно боль­ная, блед­ная, измож­ден­ная, с горев­шими чер­ными гла­зами, с вскло­ко­чен­ными воло­сами, – и изредка тихо, мучи­тельно стонала.

Полу­чив орехи, Тёма опро­ме­тью бро­сился из лавки, подальше от страш­ной жены Абрумки, у кото­рой Гераська как-то умуд­рился заме­тить хво­стик и сам сво­ими гла­зами видел, как она одна­жды вер­хом на метле, ночью под шабаш, выле­тела в трубу. Так как Гераська при этом снял шапку, пере­кре­стился и ска­зал: «Накажи меня Бог!» – то сомне­ния быть не могло в спра­вед­ли­во­сти его слов.

Полу­чив орехи и про­иг­рав их, Тёма больше уже не решался идти к Абрумке. Он чув­ство­вал, что надул его, и это его мучило. Ему каза­лось, что и Абрум это понял. Тёма чув­ство­вал свою вину перед ним и без щемя­щего чув­ства не мог смот­реть на угне­тен­ную фигуру вечно тор­чав­шего у своих две­рей Абрумки.

Ино­гда вдруг, среди весе­лой игры, мельк­нет перед Тёмой образ Абрумки, вспом­нится бли­зость дня рож­де­ния, без­вы­ход­ность поло­же­ния, и тоск­ливо замрет сердце. Только одно уте­ше­ние и было, что день рож­де­ния еще не так бли­зок. Но беда при­шла раньше, чем ждал Тёма. Одна­жды Абрумка, нико­гда не отхо­див­ший ни на шаг от своей лавочки, вдруг, заме­тив Тёму во дворе, пошел к нему.

Тёма при его при­бли­же­нии виль­нул было, как будто играя, в кир­пич­ный сарай, но Абрумка вошел и в сарай и потре­бо­вал от Тёмы денег, моти­ви­руя нужду в день­гах неожи­дан­ной смер­тью жены.

Тёма уже с утра слы­шал от своих това­ри­щей, что жена Абрумки умерла; слы­шал даже подроб­ный рас­сказ, как Абрумка сам заду­шил ее ночью, нало­жив ей на голову подушку, и, усев­шись, сидел на этой подушке до тех пор, пока его жена не пере­стала хри­петь; затем он слез и лег спать, а утром пошел и ска­зал всем, что его жена умерла.

– Ты сам видел? – спро­сил с широко открыв­ши­мися гла­зами Тёма.

– Накажи меня Бог, видел! – про­го­во­рил Гераська и в дока­за­тель­ство снял шапку и перекрестился.

Теперь этот Абрумка, как будто он нико­гда не душил своей жены, стоял перед Тёмой в тем­ном сарае и тре­бо­вал денег.

Тёме стало страшно: а вдруг и его злой Абрумка сей­час заду­шит и пой­дет ска­жет всем, что Тёма взял и сам умер.

– У меня нет денег, – отве­тил Тёма кос­не­ю­щим языком.

– Ну, так я лучше папеньке скажу, – про­си­тельно про­го­во­рил Абрумка, – очень нужно, нечем хоро­нить мою бед­ную Химку…

И Абрум вытер ска­тив­шу­юся слезу.

– Нет, не говори, я сам скажу, – быстро про­го­во­рил Тёма, – я сей­час же при­несу тебе.

У Тёмы про­пал вся­кий страх к Абрумке. Искрен­нее, непод­дель­ное горе, зву­чав­шее в его сло­вах, повер­нуло к нему сердце Тёмы. Он решил немед­ленно идти к матери и сознаться ей во всем.

Он застал мать за чтением.

Тёма горячо обнял мать.

– Мама, дай мне трид­цать копеек.

– Зачем тебе?

Тёма замялся и скон­фу­женно проговорил:

– Мне жалко Абрумки, ему нечем похо­ро­нить Химку, я обе­щал ему.

– Это хорошо, что тебе жаль его, но все-таки обе­щать ему ты не имел ника­кого права. Разве у тебя есть свои деньги? Только сво­ими день­гами можно располагать.

Тёма напря­женно, скон­фу­женно слу­шал, и когда Агла­ида Васи­льевна вынесла ему деньги, он обнял ее и горячо отве­тил ей, мучи­мый рас­ка­я­нием за свою ложь:

– Милая моя мама, я нико­гда больше не буду.

– Ну, иди, иди – лас­ково отве­чала мать, целуя его.

Тёма бежал к Абрумке, и в вооб­ра­же­нии рисо­ва­лось его лицо, пол­ное бла­жен­ства, когда он уви­дит при­не­сен­ные ему Тёмой деньги.

Рас­крас­нев­шись, с бле­стя­щими гла­зами, он вле­тел в лавочку и, чув­ствуя себя хорошо и смело, как до того вре­мени, когда он еще не сде­лался долж­ни­ком, про­го­во­рил восторженно:

– Вот, Абрумка!

Абрумка, рыв­шийся за при­лав­ком, молча под­нял голову и рав­но­душно-уныло взял про­тя­ну­тые ему деньги. Но, взгля­нув на разо­ча­ро­ван­ного Тёму, Абрумка инстинк­тивно понял, что Тёме нет дела до его горя, что Тёма погло­щен собой и тре­бует награды за свой подвиг. Дви­жи­мый доб­рым чув­ством, Абрумка вынул одну кон­фетку из банки, подал ее маль­чику и, потре­пав его по плечу, про­го­во­рил рассеянно:

– Хоро­ший панич.

Тёме не по душе была фами­льяр­ность Абрумки, не по душе было рав­но­ду­шие, с каким послед­ний при­нял от него деньги, и вос­тор­жен­ное чув­ство сме­ни­лось разо­ча­ро­ва­нием. То, что-то близ­кое, что он за мгно­ве­ние до этого чув­ство­вал к обез­до­лен­ному, тихому Абрумке, сме­ни­лось опять чем-то чужим, рав­но­душ­ным, брезг­ли­вым. Тёма уже хотел оттолк­нуть кон­фетку и убе­жать, хотел ска­зать Абрумке, что он не смеет тре­пать его по плечу, потому что он – Абрумка, а он Тёма – гене­раль­ский сын, но что-то удер­жало его. Он на мгно­ве­ние почув­ство­вал уни­зи­тель­ное бес­си­лие от своей неспо­соб­но­сти обре­зать так, как, наверно, обре­зала бы Зина, и, скры­вая брезг­ли­вость, разо­ча­ро­ва­ние, раз­дра­же­ние и созна­ние бес­си­лия, молча взял кон­фетку и, не глядя на Абрумку, уже соби­рался поско­рее виль­нуть из лавки, как вдруг дверь отво­ри­лась, и Тёма уви­дел, что про­ис­хо­дило в дру­гой ком­нате. Там толпа гряз­ных евреек сует­ливо докан­чи­вала печаль­ный обряд. Тёма уви­дел что-то белое, спе­ле­на­тое и дога­дался, что это что-то было тело жены Абрумки. В ком­нате, обык­но­венно тем­ной, было теперь светло от отво­рен­ных окон; кро­вать, на кото­рой лежала боль­ная, была пуста и при­брана. «И нико­гда уж больше не будет лежать на ней жена Абрумки», – поду­мал Тёма. Ее сей­час поне­сут на клад­бище, зароют, и оста­нется она там одна с чер­вями, тогда как он, Тёма, сей­час выбе­жит из лавочки и, счаст­ли­вый, пол­ный радо­сти жизни, будет играть, смот­реть на весе­лое солнце, дышать воз­ду­хом. А она не может дышать. Ах, как хорошо дышать! И Тёма вздох­нул всей гру­дью. Как хорошо бегать, сме­яться, жить!.. А она не может жить, она нико­гда не откроет глаз и нико­гда, нико­гда не ляжет больше на эту кро­вать. Как пусто, тяжело стало на душе Тёмы. Какой мрак и тоска охва­тили его от фор­му­ли­ро­ван­ного в пер­вый раз поня­тия о смерти. Да, это все прой­дет. Не будет ни Абрумки, ни всех, ни его, Тёмы, ни этой лавочки, – все, все когда-нибудь исчез­нет. И все равно когда-нибудь смерть при­дет, и никуда нельзя от нее уйти, никуда… Вот жена Абрумки… А если б она спря­та­лась под кро­вать?! Нет, нельзя, – смерть и там нашла бы ее. И его най­дет… И от этой мысли у Тёмы захва­тило дыха­ние, и он стре­ми­тельно выбе­жал из лавки на све­жий воздух.

Скучно стало Тёме. Точно все – все умерли вдруг, и никого, кроме него, не оста­лось, и все так пусто, тоск­ливо кру­гом. Когда Тёма при­бе­жал к играв­шей в пуговки ватаге, оза­бо­ченно и взвол­но­ванно сле­див­шей за дви­же­ни­ями Гераськи, в тре­тий раз побе­до­носно соби­рав­ше­гося бить кон, Тёма облег­ченно вздох­нул, но по-преж­нему без­участ­ный, при­сел на пыль­ную землю, при­жав­шись к стене избушки, возле кото­рой про­ис­хо­дила игра. Он рас­се­янно сле­дил за тем, как мель­кали по воз­духу отска­ки­вав­шие от стены мед­ные пуговки, как, сверк­нув в лучах яркого солнца, они падали на пыль­ную, мяг­кую землю, мгно­венно покры­ва­ясь серым слоем, сле­дил за напря­жен­ными, воз­буж­ден­ными лицами, и неволь­ная парал­лель кон­тра­стов – того, что было у Абрумки и что про­ис­хо­дило здесь, – смутно давила его. Тут раду­ются, а там смерть, им нет дела до Абрумки, а Абрумке – до них, и нельзя так сде­лать, чтобы и Абрумка радо­вался. Если его позвать играть с ними? Он не пой­дет. Это им, детям, весело, а боль­шие не любят играть. Как скучно боль­шим жить – ничего они не любят: ни бабок, ни пуго­виц, ни мяча. И он будет боль­шой, и он ничего этого не будет любить – скучно будет. Нет, он будет любить! Он усло­вится вот с Яшкой, Герась­кой, Коль­кой, чтобы все­гда любить играть, и будет им все­гда весело… Нет, не будет – он тоже раз­лю­бит… Нет, не раз­лю­бит, ни за что не раз­лю­бит! И, вско­чив, точно боясь, что может отвык­нуть, он энер­гично закричал:

– Мой кон!

И вдруг в тот момент, когда Тёма так живо почув­ство­вал жела­ние играть, жить, – у него непри­ятно ёкнуло сердце при мысли, что он обма­нул мать.

«Ничего! Когда я про­сил у мамы про­ще­ния, я думал, что прошу за то, что обма­нул ее, я когда-нибудь рас­скажу ей все».

Успо­коив себя, Тёма забыл и думать обо всем этом. И вдруг все откры­лось как-то так, что он и огля­нуться не успел, как сам же спу­тал себя.

К удив­ле­нию Тёмы, Агла­ида Васи­льевна отнес­лась к этой исто­рии очень мягко и только взяла с Тёмы слово, что на буду­щее время он будет гово­рить ей все­гда правду, – иначе ворота наем­ного двора для него навсе­гда запрутся.

Про­шел год. Тёма вырос, окреп и раз­вер­нулся. В жизни ватаги про­изо­шла неко­то­рая пере­мена. При­ятно было бегать по двору, лазить на клад­бище, но еще при­ят­нее было убе­гать в ту сто­рону, где синело необъ­ят­ное море. В таких про­гул­ках было столько заман­чи­вого!.. Тёма забы­вал, что он еще малень­кий маль­чик. Он стоял на берегу моря; неж­ный, мяг­кий ветер гла­дил его лицо, играл воло­сами и все­лял в него неопре­де­лен­ное жела­ние чего-то, еще не изве­дан­ного. Он сле­дил за исче­зав­шим на гори­зонте паро­хо­дом с каким-то осо­бенно щемя­щим, зами­ра­ю­щим чув­ством, пол­ный зави­сти к счаст­ли­вым людям, уно­сив­шимся в туман­ную даль. Рыбаки, пус­кав­ши­еся в море на своих утлых чел­но­ках, были в гла­зах Тёмы и всей ватаги какими-то полу­бо­гами. С каким ува­же­нием он и ватага смот­рели на их заго­ре­лые лица; с каким бла­го­го­вей­ным напря­же­нием выби­ва­лись они из сил, помо­гая такому соби­рав­ше­муся в путь рыбаку ста­щить в море с гра­ве­ли­стого берега лодку!

– Дяденька, пояс! – кри­чал какой-нибудь счаст­лив­чик, заме­тив забы­тый рыба­ком на берегу пояс.

Какой зави­стью горели гла­зенки осталь­ных, какой удо­вле­тво­рен­ной гор­до­стью бли­стали глаза счаст­ливца, на долю кото­рого доста­лось ока­зать послед­нюю услугу отваж­ному, нераз­го­вор­чи­вому рыбаку! Напрасно глаза жадно ищут еще чего-нибудь, забы­того на песке!

– Маль­чик! Под­неси-ка кор­зинку! Вон, вон на песке, – кри­чит с высту­па­ю­щего камня дру­гой рыбо­лов, пой­мав­ший на удочку рыбу.

Новая работа: ребя­тишки впе­ре­гонку пус­ка­ются за кор­зин­кой, и какой-нибудь счаст­ли­вец уже несется с ней.

– О‑го! Здо­ро­вый! – раз­ре­шает он себе заме­ча­ние, при­ни­мая в кор­зину пой­ман­ную рыбу.

Рыбо­лов снова погру­жа­ется в без­молв­ное созер­ца­ние непо­движ­ного поплавка, кор­зинка отно­сится на место, и маль­чишки ищут новых заня­тий. Они соби­рают по берегу плос­кие камешки и с раз­маху пус­кают их по воде. «Раз, два, три, четыре» – скользя, поле­тел камень по глад­кой поверхности.

– Чебу­рых! – пре­зри­тельно гово­рит кто-нибудь, когда камень, пущен­ный неуме­лой рукою, с места заре­зы­ва­ется в воду, вме­сто того чтобы лететь касательно.

А то, засу­чив по колена штаны, ватага лезет в воду и ловит под кам­нями рач­ков, раз­ных раку­шек. Пой­мает, полю­бу­ется и съест. Ест и Тёма и испы­ты­вает бес­ко­неч­ное наслаждение.

Одна­жды ватага забрела на бойню. Тёма, увлек­шись, не заме­тил, как очу­тился в самом дворе, как раз в тот момент, когда рас­сви­ре­пев­ший бык, ото­рвав­шись от при­вязи, бро­сился на при­сут­ство­вав­ших, а в том числе и на Тёму. Тёму едва спасли. Мяс­ник, выру­чив­ший его, на про­ща­нье надрал ему уши. Тёма был рад, что его спасли, но оби­делся, что его выдрали за уши. Он стоял скон­фу­жен­ный, избе­гая любо­пыт­ных взгля­дов ватаги, и обду­мы­вал план мести. Между тем мяс­ники, кон­чив свою работу, нагру­зили телеги и поехали в город. Тёма знал, что их путь лежит мимо дома его отца, и потому отпра­вился за ними. Уви­дев у калитки дома Ере­мея, Тёма обо­гнал обоз и стал у калитки с кам­нем в руках. Когда выдрав­ший его за ухо мяс­ник порав­нялся с ним, Тёма раз­мах­нулся и пустил в него кам­нем, кото­рый и попал мяс­нику в лицо.

– Держи, держи! – закри­чали мяс­ники и бро­си­лись за малень­ким разбойником.

Вле­теть в калитку, задви­нуть засов – было делом одного мгно­ве­ния. На улице ране­ный мяс­ник бла­гим матом вопил:

– Батюшки, убил! Убил, разбойник!

Мяс­ники на все голоса кричали:

– Гра­беж, караул! Караул, режут!

«Убил!» – про­нес­лось в голове Тёмы.

На крыльцо выско­чили из дому испу­ган­ные сестры, бонна, а за ней и сама Агла­ида Васи­льевна, блед­ная, пере­пу­ган­ная непо­нят­ной тревогой.

Физио­но­мия Тёмы, его рас­те­рян­ный вид ясно гово­рили, что в нем кро­ется при­чина всего этого шума.

– Что? Что такое? Что ты сделал?

– Я… я убил мяс­ника, – заре­вел бла­гим матом Тёма, при­се­дая от ужаса к земле.

Было не до рас­спро­сов. Агла­ида Васи­льевна бро­си­лась в каби­нет мужа. Появ­ле­ние гене­рала дало делу более спо­кой­ный обо­рот. Все объ­яс­ни­лось, рана ока­за­лась неопас­ной. Оби­жен­ный полу­чил на водку, и через несколько минут мяс­ники снова отпра­ви­лись в путь. У Тёмы отлегло от сердца.

– Негод­ный маль­чик! – про­го­во­рила, входя с улицы, мать.

Тёма поту­пился и почув­ство­вал себя дей­стви­тельно негод­ным маль­чи­ком. Нико­лай Семе­но­вич был не того мнения.

– За что ж ты руга­ешь его? – воз­му­щенно обра­тился он к жене. – Что ж, по-тво­ему, ему уши будут рвать, а он ручки за это дол­жен целовать?

Агла­ида Васи­льевна, в свою оче­редь, была озадачена.

– Ну, так и берите себе этого раз­бой­ника, а мне он больше не сын, – про­го­во­рила она и быстро ушла в комнаты.

Тёма не почув­ство­вал ника­кой радо­сти от под­держки отца и удо­вле­тво­ренно вздох­нул только тогда, когда послед­ний ушел. На душе у него было неспо­койно; лучше было бы, если бы отец его выру­гал, а мать похва­лила. Похо­див с час, Тёма отпра­вился к матери и, как пола­га­лось, когда мать на него сер­ди­лась, проговорил:

– Мама, я больше не буду.

– Сквер­ный маль­чик! Что ты больше не будешь? Ты пони­ма­ешь, в чем ты виноват?

– В том, что дрался.

– В том, что ты такой же гру­бый, как и тот мяс­ник, в кото­рого ты швыр­нул кам­нем. Ты зна­ешь, что, если бы не он, бык разо­рвал бы тебя?

– Знаю.

– Если бы ты тонул и тебя за волосы выта­щили бы из воды, ты тоже бро­сил бы кам­нем в того, кто тебя вытащил?

– Ну да… А зачем он меня за руку не взял?

– А зачем ты без поз­во­ле­ния к нему во двор пошел? Зачем ста­вишь себя в такое поло­же­ние, что тебя могут взять за ухо? Зачем ты без поз­во­ле­ния на бойне был? Зачем ты злой? Зачем ты волю рукам даешь, негод­ный ты маль­чик? Мяс­ник гру­бый, но доб­рый чело­век, а ты гру­бый и злой… Иди, я не хочу такого сына!..

Тёма при­хо­дил и снова ухо­дил, пока нако­нец само собой как-то не осве­ти­лось ему все: и его роль в этом деле, и его вина, и несо­зна­ва­е­мая гру­бость мяс­ника, и ответ­ствен­ность Тёмы за создан­ное поло­же­ние дела.

– Ты, все­гда ты будешь вино­ват, потому что им ничего не дано, а тебе дано; с тебя и спросится.

Закон­чи­лось все уже вече­ром прит­чей о талан­тах и рас­суж­де­нием на тему: кому много дано, с того много и спросится.

Тёма вни­ма­тельно и с инте­ре­сом слу­шал, зада­вал вопросы, в кото­рых чув­ство­ва­лось, что он созна­тельно пере­жи­вает смысл сказанного.

Горя­чая Агла­ида Васи­льевна не могла удер­жаться, чтобы в такой удоб­ный момент не под­бро­сить несколько лиш­них полен…

– Ты боль­шой уже маль­чик, тебе деся­тый год. Один маль­чик в твои годы уже царем был.

Глаза Тёмы широко раскрылись.

– А я когда буду царем? – спро­сил он, уно­сясь мыс­лью в ска­зоч­ную обста­новку Ивана-царевича.

– Ты царем не будешь, но ты, если захо­чешь, ты можешь помо­гать царю. Вот такой же маль­чик, как ты…

И Тёма узнал о Петре Вели­ком, Ломо­но­сове, Пуш­кине. Он услы­шал коро­тень­кие стихи, кото­рые мать так звучно и кра­сиво про­чла ему:

Сети рыбак рас­сти­лал по брегу сту­де­ного моря;
Маль­чик ему помо­гал. Маль­чик, оставь рыбака!
Сети иные тебя ожидают,
Будешь умы улов­лять, будешь помощ­ник царям.

Тёме рисо­ва­лась зна­ко­мая кар­тина: мор­ской берег, заго­ре­лые рыбаки, он, нередко помо­гав­ший им рас­сти­лать на берегу для про­сушки мок­рые сети, и, вздох­нув от избытка чувств, он про­го­во­рил удовлетворенно:

– Мама, я тоже помо­гал рас­сти­лать сети рыбакам.

Засы­пая в этот вечер, Тёма чув­ство­вал себя как-то осо­бенно воз­вы­шенно настро­ен­ным. В слад­ких, неяс­ных обра­зах носи­лись перед ним и рыбаки, и сети, и неве­до­мый маль­чик, отме­чен­ный какой-то осо­бой печа­тью, и деся­ти­лет­ний гроз­ный царь, и все это, согре­ва­е­мое созна­нием чего-то близ­кого, сопри­кос­но­вен­ного, ярко пере­ли­вало в сон­ном мозгу Тёмы.

«А все-таки я хорошо сде­лал, что хва­тил мяс­ника: теперь уж никто не захо­чет взять меня за ухо!» – про­нес­лось вдруг послед­ней созна­тель­ной мыс­лью, и Тёма без­мя­тежно заснул.

VI. Поступление в гимназию

Еще год про­шел. Подо­спела гим­на­зия. Тёма дер­жал в пер­вый класс и выдер­жал. Нака­нуне начала уро­ков Тёма в пер­вый раз надел форму.

Это был счаст­ли­вый день!

Все смот­рели и гово­рили, что форма ему очень идет. Тёма отпро­сился на наем­ный двор. Он шел сия­ю­щий и счастливый.

Было авгу­стов­ское вос­кре­се­нье; яркие лучи зали­вали сверху, глаза тонули в мяг­кой синеве чистого неба. Ака­ции, окайм­ляв­шие клад­би­щен­скую стену, точно спали в сия­нии весе­лого, лас­ко­вого дня.

Семья Кей­зера, вся налицо, сидит за обе­дом перед две­рями своей квар­тиры. Бла­го­об­раз­ный ста­рик, точиль­щик Кей­зер, чопорно и сухо меряет Тёму гла­зами. С тою же непри­вет­ли­во­стью смот­рит и похо­жий на отца стар­ший сын. Зато «Кей­зе­ровна» вся исчезла в доб­рой, лас­ко­вой улыбке, и ее белый высо­кий чеп­чик усердно кивает Тёме. Малень­кий Кей­зер – млад­шая ветвь, весь в мать – тоже рас­таял и пере­во­дит свои бла­жен­ные глаза с чеп­чика матери на Тёмин мундир.

– Здрав­ствуйте, здрав­ствуйте, Тёмочка! – гово­рит Кей­зе­ровна. – Ну вот вы, слава Богу, и гим­на­зист… совсем как генерал…

Тёма сомне­ва­ется, чтобы он был похож на генерала.

– Папеньке и маменьке радость, – про­дол­жает Кей­зе­ровна. – Папенька здоров?

– Здо­ров, – отве­чает Тёма, смотря в про­стран­ство и роя сапо­гами землю.

– И маменька здо­рова? и бра­тик? и сест­рички? Ну, слава Богу, что все здоровы.

Тёма чув­ствует, что можно идти дальше, и тихо, чинно дви­га­ется вперед.

У две­рей своей лачуги сидит гро­мад­ный Яков и насла­жда­ется. Его крас­ное лицо бле­стит, малень­кие чер­ные глаза бле­стят, разу­тые боль­шие ноги гре­ются, вытя­ну­тые на солнце. Он уже про­пу­стил перед обе­дом… В отво­рен­ное окно несется писк и шипе­ние ско­во­роды, на кото­рой жарится одна из пой­ман­ных сего­дня кам­бал. Яков каж­дое вос­кре­се­нье ходит удить рыбу. Шесть дней он пере­но­сит пяти­пу­до­вые мешки на своих пле­чах с телег на суда, а в седь­мой – до обеда удит, а с обеда до вечера кей­фует и насла­жда­ется отды­хом. С ним живет ста­руха мать, и больше никого. Была когда-то жена, но давно сбе­жала, и давно уже ничего о ней не знает Яков.

– Яков, я уже посту­пил в гим­на­зию, – гово­рит Тёма, оста­нав­ли­ва­ясь перед ним.

– В гим­на­зию, – доб­ро­душно тянет Яков и улыбается.

– Это мой мундир.

– Мун­дир? – повто­ряет Яков и опять улыбается.

Насту­пает мол­ча­ние. Яков смот­рит на боль­шой палец ноги, как-то осо­бенно загнув­шийся к соседу, и про­тя­ги­вает к нему руку.

– Много нало­вил? – спра­ши­вает Тёма.

– Нало­вил, – отве­чает Яков, отста­вив рукой боль­шой палец ноги, кото­рый, как только его выпу­стил Яков, еще плот­нее насел на соседний.

– А мне уж нельзя больше с тобой ходить, – гово­рит Тёма, взды­хая, – я теперь гимназист.

– Гим­на­зист, – повто­ряет Яков и опять улыбается.

Тёма идет дальше, и везде, где только сидят, он оста­нав­ли­ва­ется, чтоб пока­зать себя. Только заме­тив Ивана Ива­но­вича, он спе­шит пройти мимо. Тёма не любит раз­го­ва­ри­вать с Ива­ном Ива­но­ви­чем, когда он пьян. А Иван Ива­но­вич, отстав­ной унтер-офи­цер, сослу­жи­вец отца, несо­мненно пьян. Он сидит на зава­линке, кача­ется и пово­дит кру­гом мут­ными глазами.

– Стой! – кри­чит он, уви­дав Тёму, – на караул!

– Дурак, – отве­чает, не оста­нав­ли­ва­ясь, Тёма.

– Стой!! Едят тя мухи с комарами!

И Иван Ива­но­вич делает вид, что бро­са­ется за Тёмой.

Тёма пус­ка­ется в рысь, а Иван Ива­но­вич весело визжит:

– Держи, держи!

Тёма скан­да­ли­зо­ван; он заво­ра­чи­вает за угол, оправ­ля­ется и опять чинно идет дальше.

Появ­ле­ние Тёмы перед вата­гой про­из­вело над­ле­жа­щий эффект. Тёма насла­жда­ется впе­чат­ле­нием и рас­ска­зы­вает, с чужих слов, какие в гим­на­зии порядки.

– Если кто шалит, а при­дет учи­тель и спро­сит, кто шалил, а дру­гой ска­жет, – тот ябеда. Как только учи­тель уйдет, его сей­час пове­дут в перед­нюю, накроют шине­лями и бьют.

Ватага, под­жав свои босые гряз­ные ноги, сидела под забо­ром и с рази­ну­тыми ртами слу­шала Тёму. Когда неболь­шой запас све­де­ний Тёмы о гим­на­зии был исчер­пан, кто-то пред­ло­жил идти купаться. Под­нялся вопрос, можно ли теперь идти и Тёме. Тёма решил, что если при­нять неко­то­рые меры предо­сто­рож­но­сти, то можно. Он при­ка­зал ватаге идти поодаль, потому что теперь уже неловко ему – гим­на­зи­сту – идти рядом с ними. Тёма шел впе­реди, а вся ватага, сбив­шись в тес­ную кучу, робко шла сзади, не сводя глаз со сво­его пре­об­ра­зив­ше­гося сочлена. Тёма выби­рал самые люд­ные улицы, шел и бес­пре­станно огля­ды­вался назад. Ино­гда он забы­вал и по ста­рой памяти ров­нялся с вата­гой, но, вспом­нив, опять ухо­дил впе­ред. Так они все дошли до берега моря.

Ах, какое чуд­ное было море! Все оно точно золо­тыми круж­ками отли­вало и свер­кало на солнце и тихо, едва слышно билось о мяг­кий пес­ча­ный берег. А там, на гори­зонте, оно, уж совсем спо­кой­ное и синее-синее, ухо­дило в бес­ко­неч­ную даль. Там, каза­лось, было еще прохладнее.

Но и тут хорошо, когда ски­нешь горя­чий мун­дир и оста­нешься в одной рубахе. Тёма огля­нулся, где бы уло­жить новень­кий мундир?

– А вот дайте, я подержу, – про­го­во­рил вдруг высо­кий, худой старик.

Тёма с удо­воль­ствием при­нял предложение.

– Да вы бы, сударь, немного подальше от этих… неловко вам, – шеп­нул Тёме на ухо ста­рик, когда Тёма собрался было раздеваться.

«Это верно!» – поду­мал Тёма и, обра­тив­шись к ватаге, сказал:

– Нам в гим­на­зии нельзя… нам запре­щено вме­сте… Вы здесь купай­тесь, а я пойду подальше…

Ватага пере­гля­ну­лась, а Тёма со ста­ри­ком ушли.

– Ну, вот здесь уж можно, – про­го­во­рил ста­рик, когда ватага скры­лась из глаз бла­го­даря высту­па­ю­щему камню. Тёма раз­делся и полез в воду. Пока он купался, ста­рик сидел на берегу и не мог нади­виться искус­ству Тёмы. А Тёма старался.

– Я могу вон до тех пор доплыть под водой, – кри­чал он и с раз­маху бро­сался в воду. – Я и на спине могу, – кри­чал опять Тёма. – Я могу и смот­реть в воде!

И Тёма опус­кался в воду, откры­вал глаза и видел жел­тые круги.

– А я могу… – начал снова Тёма, да так и замер: ни ста­рика, ни пла­тья не было больше на берегу. В первую минуту Тёма и не дога­дался о печаль­ной истине: ему про­сто стало жутко от оди­но­че­ства и пустоты, кото­рые вдруг охва­тили его с исчез­но­ве­нием ста­рика, и он бро­сился к берегу. Он думал, что ста­рик про­сто пере­шел на дру­гое место. Но ста­рика нигде не было. Тогда он понял, что ста­рик обо­крал его. Рас­те­рян­ный, он при­шел к ватаге, уже выку­пав­шейся и оде­той, и сооб­щил ей свое горе. Розыски были бес­по­лезны. Все про­стран­ство, какое охва­ты­вал глаз, было без­людно. Ста­рик точно про­ва­лился сквозь землю.

– Может, это нечи­стый был, – сде­лал кто-то пред­по­ло­же­ние, и у всех про­бе­жали мурашки по телу.

– Пой­дем, – пред­ло­жил Яшка, не отли­чав­шийся храб­ро­стью, и, быстро вско­чив, напя­лил шапку на мок­рые волосы.

– А я как же? – жалобно про­го­во­рил Тёма.

Была одна ком­би­на­ция: остаться Тёме на берегу и ждать, пока дадут знать домой. Но одному было страшно, а из ватаги никто не хотел оста­ваться с ним. Всех напу­гал нечи­стый, всем было страшно, все спе­шили уйти, и Тёма волей-нево­лей потя­нулся за всеми.

– У‑ла-ла‑а! Голый мальчик!

– Голый маль­чик! Голый маль­чик! – и толпа город­ских ребя­ти­шек, при­пры­ги­вая и улю­лю­кая, бежала за Тёмой.

Голый маль­чик не каж­дый день ходит по ули­цам, и все спе­шили посмот­реть на голого маль­чика. Тёма шел и горько пла­кал. Почти каж­дый про­хо­жий желал знать, в чем дело. Но Тёма так пла­кал, что гово­рить сам не мог; за него гово­рили его дру­зья. Это было очень тро­га­тельно. Все оста­нав­ли­ва­лись и слу­шали, слу­шал и Тёма. Когда рас­сказ дохо­дил до мун­дира, Тёма не выдер­жи­вал и начи­нал снова рыдать.

– Но почему же вы не возь­мете извоз­чика? – спро­сил Тёму гос­по­дин в золо­тых очках.

«Извоз­чика?!» – думал Тёма. Разве мало убыт­ков папе и маме от про­пав­шего пла­тья! Нет, он не возь­мет извозчика.

Два гос­по­дина оста­но­вили про­цес­сию и тоже поже­лали узнать, в чем дело. Выслу­шав, один из них спро­сил Тёму:

– Как ваша фамилия?

– Ка-ка-рта­шев, – отве­тил, захле­бы­ва­ясь, Тёма.

– Гене­рала Кар­та­шева? – пере­спро­сил удив­ленно гос­по­дин и, посмот­рев насмеш­ливо на сво­его спут­ника, про­го­во­рил пре­не­бре­жи­тельно: – Вен­гер­ский герой!

– А‑га! – про­тя­нул небрежно его спут­ник. И оба про­шли, чему-то улыбаясь.

Сердце Тёмы болез­ненно сжа­лось от этих туман­ных, насмеш­ли­вых наме­ков. Ему ясно было одно: над его отцом сме­ются! И ему стало так больно, что он забыл, что он голый, и весь пото­нул в мучи­тель­ной мысли. Теперь, когда спра­ши­вали его, как фами­лия, Тёма отве­чал уже нере­ши­тельно и робко. Съе­жив­шись, он снова ждал какого-нибудь обид­ного намека и пыт­ливо смот­рел в глаза спрашивавших.

– Вы сын генерала?

– Да, – отве­чал почти шепо­том Тёма.

– Бед­ный маль­чик! Возь­мите извозчика.

Слава Богу, этот ничего не сказал.

– Гене­рала Кар­та­шева?! Нико­лая Семеныча?!

Тёма стоял ни жив ни мертв. Это было на базар­ной пло­щади, и гово­рил высо­кий, здо­ро­вый, немного пья­ный старик.

«А вдруг он меня сей­час уда­рит?!» – поду­мал Тёма.

– Батюшки мои! Да ведь это мой гене­рал! Я ведь с ним, когда он эскад­рон­ным еще… Я и жив через него остался. Лизка! Лизка‑а!

Подо­шла тол­стая крас­но­ще­кая торговка.

– Воз давай! – орал старик.

– Какой еще воз?

– Давай воз! Гене­раль­ский сын! Того гене­рала, что жизнь мою… Пом­нишь, дура, гово­рил тебе сколько раз… Офи­цер на войне… Ну, вот из-под лошади… Э, дура!

«Дура» вспом­нила и с любо­пыт­ством осмат­ри­вала Тёму.

– Ну, так вот сын его… Ну, давай, что ли, воз! Сам повезу… С рук на руки сдам. Вот что!

– А кавуны? С деся­ток еще осталось.

– Ну их! Какие тут кавуны! Давай воз! Ах ты, грех какой! Ну, беда! Ах он, окаянный!

Так при­чи­тая, раз­ма­хи­вая руками, то накло­ня­ясь к Тёме, то опять выпрям­ля­ясь, ора­тор­ство­вал ста­рик, пока дочь его, сидя на краю телеги, пово­ра­чи­вала лошадь в толпе.

– Вот какое дело вышло! – про­дол­жал кри­чать ста­рик, обра­ща­ясь к окру­жа­ю­щим, – пер­вый гене­рал, можно ска­зать, и на вот!.. То ись, зна­чит… одно слово! Прямо отец!.. Строг!.. А чтоб оби­деть – ни-ни! Тут вот сей­час смерть твоя, а тут ото­шел, ото­шел… и нет его: голыми руками бери! И любили ж! Ну, прямо вот скажи: ложись и поми­рай! Сей­час! Ей-Богу!

– Конечно, ежели, к при­меру, хоро­ший гос­по­дин… – под­дер­жал ста­рика мастеровой.

– То ись, вот какой гос­по­дин – что тебе, сол­дату, пола­га­ется, зна­чит, бери, а водку особо. Вот какой господин!

Этот довод окон­ча­тельно убе­дил толпу.

– Такому гос­по­дину и послу­жить можно!

– Известно, можно!

– То вже не то що як, а то господын…

А ста­рик уже сидел на возу и только молча одоб­ри­тельно кивал голо­вой на сочув­ствен­ные отзывы толпы. Сидел и Тёма, уку­тан­ный в свиту, с насла­жде­нием при­слу­ши­ва­ясь к сло­вам старика.

– Ты хорошо зна­ешь моего отца? – спра­ши­вал Тёма.

– Ах ты, мой милый, милый! – гово­рил ста­рик, – отца тво­его я во как знаю. Я два­дцать лет его изо дня в день видал. Эта­кого чело­века нет и не будет! Он за тебя и душу свою, и себя самого, и рубаху послед­нюю сни­мет! Вот он какой!

Тёма уж так рас­стро­ился, что не мог удер­жаться от слез; слезы радо­сти, слезы сча­стья за отца текли по его щекам. Ватага не отста­вала от Тёмы и вся шла тут же возле телеги.

– Вы тут что? – наки­нулся было на них старик.

– Это мои маль­чики, они со мной, – всту­пился Тёма. – Они у нас живут в доме.

– Вот как! Дружки, зна­чит? Так что ж… айда в телегу и вы!

Ватага не заста­вила себя упра­ши­вать и, живо вска­раб­кав­шись, раз­ме­сти­лась, кто как мог. Через несколько минут ребя­тишки весе­лым шепо­том еще раз пере­да­вали слу­чив­ше­еся, на этот раз пере­да­вая все с коми­че­ским оттен­ком. Как ни был опе­ча­лен Тёма, но и он не мог удер­жаться и фыр­кал, когда Яшка пере­да­вал, как они уте­кали от нечи­стого. Нередко на чью-нибудь мет­кую остроту раз­да­вался друж­ный, сдер­жан­ный смех осталь­ной компании.

– Прысь, прысь! – гово­рил ста­рик, за спи­ной кото­рого шушу­ка­лись дети, как котята в мешке.

И, отки­нув­шись к ним, ста­рик долго любо­вался своим грузом:

– Вишь, как они!.. Как мухи к меду… Не брезгуешь…

И, повер­нув­шись назад, ста­рик убеж­денно докончил:

– И Гос­подь не побрез­гует тобой.

Только через неделю была готова новая форма.

Когда Тёма появился в пер­вый раз в классе, заня­тия были уже в пол­ном разгаре.

Тёму про­во­дили из дому с боль­шим поче­том. При­е­хав­ший батюшка отслу­жил моле­бен. Мать тор­же­ственно пере­кре­стила его с над­ле­жа­щими настав­ле­ни­ями новень­ким образ­ком, кото­рый и пове­сила ему на шею. Он пере­це­ло­вался со всеми, как будто уез­жал на несколько лет. Сере­жику он обе­щал при­не­сти из гим­на­зии лошадку. Мать, стоя на крыльце, в послед­ний раз пере­кре­стила отъ­ез­жав­ших отца и сына. Отец сам вез Тёму, чтобы сдать его с рук на руки гим­на­зи­че­скому началь­ству. На коз­лах сидел Ере­мей, больше чем когда-либо тор­же­ствен­ный. Сам Гнедко вез Тёму. В воро­тах стоял Иоська и сирот­ливо улы­бался сво­ему това­рищу. Из наем­ного двора высы­пала вся ватага ребя­ти­шек, с рази­ну­тыми ртами про­во­жав­шая гла­зами сво­его члена. Тут были все налицо: Гераська, Яшка, Колька, Тимошка, Петька, Васька… В откры­тые ворота мельк­нул наем­ный двор, все­воз­мож­ные кучи, врос­шие в землю избушки, чуть блес­нула стена ста­рого клад­бища. Вспом­ни­лось про­шлое, мельк­нуло созна­ние, что все уж это назади, как ножом отре­зано… Что-то сжало горло Тёмы, но он поко­сился на отца и удер­жался. Доро­гой отец гово­рил Тёме о том, что его ждет в гим­на­зии, о това­ри­ще­стве, как в его время пре­сле­до­вали ябед – накры­вали шине­лями и били.

Тёма слу­шал зна­ко­мые рас­сказы и чув­ство­вал, что он будет надеж­ным хра­ни­те­лем това­ри­ще­ской чести. В его голове рисо­ва­лись целые кар­тины герой­ских подвигов.

У две­рей класса Тёма поце­ло­вался в послед­ний раз с отцом и остался один.

Сердце его немного дрог­нуло при виде боль­шого класса, наби­того мас­сою дет­ских фигур. Одни на него смот­рели с любо­пыт­ством, дру­гие насмеш­ливо, но все рав­но­душно и без­участно; их было слиш­ком много, чтобы инте­ре­со­ваться Тёмой.

Вошел Иван Ива­но­вич, высо­кий чер­ный над­зи­ра­тель, совсем моло­дой еще, кон­фуз­ли­вый, доб­рый, и крикнул:

– Гос­пода, есть еще место?

На каж­дой ска­мейке сидело по четыре чело­века. Сво­бод­ное место ока­за­лось на послед­ней скамейке.

– Ну, вот и садись, – про­го­во­рил Иван Ива­но­вич и, постояв еще мгно­ве­ние, вышел из класса.

Тёма пошел скрепя сердце на послед­нюю ска­мейку. Из рас­ска­зов отца он знал, что там сидят самые лен­тяи, но делать было нечего.

– Сюда! – строго ско­ман­до­вал высо­кий, плот­ный, крас­но­ще­кий маль­чик лет четырнадцати.

Тёму пора­зил этот вер­зила, состав­ляв­ший рез­кий кон­траст со всеми осталь­ными ребятишками.

– Поле­зай! – ско­ман­до­вал Вах­нов и довольно бес­це­ре­монно толк­нул Тёму между собой и малень­ким чер­ным гим­на­зи­стом, точно шап­кой покры­тым мох­на­тыми, нече­са­ными волосами.

Из-под этих волос на Тёму сверк­нула пара косых чер­ных глаз и снова куда-то скрылась.

Несколько чело­век бес­це­ре­монно подо­шли к сосед­ним ска­мьям и смот­рели на кон­фу­зив­ше­гося, не знав­шего куда девать свои руки и ноги Тёму. Из них осо­бенно впился в Тёму бело­бры­сый некра­си­вый гим­на­зист Кор­нев, с заплыв­шими неболь­шими гла­зами, как-то в упор, пре­не­бре­жи­тельно и недру­же­любно осмат­ри­вая его. Вах­нов, обло­ко­тив­шись лок­тем о ска­мейку, под­пе­рев щеку рукой, тоже осмат­ри­вал Тёму сбоку с каким-то бес­смыс­лен­ным любопытством.

– Как твоя фами­лия? – спро­сил он нако­нец у Тёмы.

– Кар­та­шев.

– Как? Рубль нашел? – пере­спро­сил Вахнов.

– Очень ост­ро­умно! – едко про­го­во­рил бело­бры­сый гим­на­зист и, пре­не­бре­жи­тельно отвер­нув­шись, пошел на свое место.

– Это – сво­лочь! – шеп­нул Вах­нов на ухо Тёме.

– Ябеда? – спро­сил тоже на ухо Тёма.

Вах­нов кив­нул головой.

– Его били под шине­лями? – спро­сил опять Тёма.

– Нет еще, тебя дожи­да­лись, – как-то зага­дочно про­го­во­рил Вахнов.

Тёма посмот­рел на Вахнова.

Вах­нов молча, сосре­до­то­ченно под­нял вверх палец.

Вошел учи­тель гео­гра­фии, жел­тый, рас­стро­ен­ный. Он как-то устало, небрежно сел и раз­дра­женно начал пере­кличку. Он то и дело хар­кал и пле­вался во все сто­роны. Когда дошло до фами­лии Кар­та­шева, Тёма, по при­меру дру­гих, сказал:

– Есть.

Учи­тель оста­но­вился, поду­мал и спросил:

– Где?

– Встань! – толк­нул его Вах­нов. Тёма встал.

– Где вы там? – пере­гнулся учи­тель и чуть не крик­нул: – Да подите сюда! Пря­чется где-то… ищи его.

Тёма выбрался, полу­чив от Вах­нова пинка, и стал перед учителем.

Учи­тель сме­рил гла­зами Тёму и сказал:

– Вы что ж? Ничего не зна­ете из пройденного?

– Я был болен, – отве­тил Тёма.

– Что ж мне-то при­ка­жете делать? С вами отдельно начи­нать с начала, а осталь­ные пусть ждут?

Тёма ничего не отве­тил. Учи­тель раз­дра­женно проговорил:

– Ну, так вот что, как вам угодно: если чрез неделю вы не будете знать всего прой­ден­ного, я вам начну ста­вить еди­ницы до тех пор, пока вы не наго­ните. Понятно?

– Понятно, – отве­тил Тёма.

– Ну, и ступайте.

– Ничего, – про­шеп­тал успо­ко­и­тельно Вах­нов. – Уж без того не обой­дется, все равно, чтоб не застрять на вто­рой год. Ты зна­ешь, сколько я лет уж высидел?

– Нет.

– Уга­дай!

– Больше двух лет, кажется, нельзя.

– Три. Это только для меня, потому что я сын сева­сто­поль­ского героя.

Сле­ду­ю­щий урок был рисо­ва­ние. Тёме дали каран­даш и бумагу.

Тёма начал выво­дить с модели какой-то нос, но у него не было ника­ких спо­соб­но­стей к рисо­ва­нию. Выхо­дило что-то совсем несообразное.

– Ты совсем не уме­ешь рисо­вать? – спро­сил Вахнов.

– Не умею, – отве­тил Тёма.

– Сотри! Я тебе нарисую.

Тёма стер. Вах­нов в несколько штри­хов кра­сиво нари­со­вал ему боль­шой, выпук­лый, с шиш­кой нос.

– Разве он похож на этот нос? – спро­сил огор­ченно Тёма, срав­ни­вая его с моде­лью рим­ского носа.

– Ну, вот глу­по­сти, ты можешь рисо­вать вся­кий, какой захо­чешь… Лишь бы был нос. Ну, ска­жешь, что у дяди тво­его такой нос… вот и все. Это все глу­по­сти, а вот хочешь, я покажу тебе фокус, только крепко держи.

Вах­нов сунул в руку Тёмы какой-то про­дол­го­ва­тый предмет.

– Крепко держи!

– Ты что-нибудь сделаешь?

– Ну вот… только держи… крепче! – И Вах­нов с силой дер­нул шнурок.

В то же мгно­ве­ние Тёма с прон­зи­тель­ным кри­ком, уко­ло­тый двумя высу­нув­ши­мися игол­ками, хва­тил со всего раз­маха Вах­нова по лицу.

Учи­тель встал со сво­его места и подо­шел к Тёме.

– Только выдай, сего­дня же отде­лаем под шине­лями, – про­шеп­тал Вахнов.

Учи­тель, с каким-то болез­нен­ным, про­зрач­ным лицом, с длин­ными бакен­бар­дами, с стек­лян­ными гла­зами, подо­шел и уста­вился на Тёму.

– Как фамилия?

– Кар­та­шев.

– Встаньте!

Тёма встал.

– Вы что ж, в кабак сюда пришли?

Тёма мол­чал.

– Ваше рисование?

Тёма про­тя­нул свой нос.

– Это что ж такое?

– Это моего дяди нос, – отве­чал Тёма.

– Вашего дяди? – зага­дочно пере­спро­сил учи­тель. – Хорошо‑с, сту­пайте из класса!

– Я больше не буду, – про­шеп­тал Тёма.

– Хорошо‑с, сту­пайте из класса. – И учи­тель ушел на свое место.

– Иди, это ничего, – про­шеп­тал Вах­нов. – Посто­ишь до конца урока и при­дешь назад. Моло­дец! Пер­вым това­ри­щем будешь!

Тёма вышел из класса и стал в тем­ном кори­доре у самых две­рей. Немного погодя в конце кори­дора пока­за­лась фигура в фор­мен­ном фраке. Фигура быстро подви­га­лась к Тёме.

– Вы зачем здесь? – накло­нясь к Тёме, спро­сил как-то неопре­де­ленно мягко господин.

Тёма уви­дел перед собой чер­ное, с коз­ли­ной боро­дой лицо, боль­шие чер­ные глаза с мас­сой тон­ких синих жилок вокруг них.

– Я… Учи­тель ска­зал мне посто­ять здесь.

– Вы шалили?

– Н… нет.

– Ваша фамилия?

– Кар­та­шев.

– Вы малень­кий него­дяй, однако! – про­го­во­рил гос­по­дин, совсем близко при­бли­жая свое лицо, таким голо­сом, что Тёме пока­за­лось, будто гос­по­дин этот оска­лил зубы. Тёма задро­жал от страха. Его охва­тило такое же чув­ство ужаса, как в сарае, когда он остался с глазу на глаз с Абрумкой.

– За что Кар­та­шев выслан из класса? – спро­сил он, рас­пах­нув дверь.

При появ­ле­нии гос­по­дина весь класс шумно встал и вытя­нулся в струнку.

– Дерется, – про­го­во­рил учи­тель. – Я дал ему модель носа, а он вот что нари­со­вал и гово­рит, что это нос его дяди.

Свет­лый класс, масса народа успо­ко­или Тёму. Он понял, что сде­лался жерт­вой Вах­нова, понял, что необ­хо­димо объ­яс­ниться, но, на свое несча­стье, он вспом­нил и настав­ле­ние отца о това­ри­ще­стве. Ему пока­за­лось осо­бенно удоб­ным именно теперь, пред всем клас­сом, заявить, так ска­зать, себя сразу, и он заго­во­рил взвол­но­ван­ным, но уве­рен­ным и убеж­ден­ным голосом:

– Я, конечно, нико­гда не выдам това­ри­щей, но я все-таки могу ска­зать, что я ни в чем не вино­ват, потому что меня очень нехо­рошо обма­нули и ска…

– Мол­чать!! – заре­вел бла­гим матом гос­по­дин в фор­мен­ном фраке. – Негод­ный мальчишка!

Тёме, не при­вык­шему к гим­на­зи­че­ской дис­ци­плине, при­шла дру­гая несчаст­ная мысль в голову.

– Поз­вольте… – заго­во­рил он дро­жа­щим, рас­те­рян­ным голо­сом, – вы разве сме­ете на меня так кри­чать и ругать меня?

– Вон!! – заре­вел гос­по­дин во фраке и, схва­тив за руку Тёму, пота­щил за собой по коридору.

– Постойте… – упи­рался сбив­шийся окон­ча­тельно с толку Тёма. – Я не хочу с вами идти… Постойте…

Но гос­по­дин про­дол­жал воло­чить Тёму. Дота­щив его до дежур­ной, гос­по­дин обра­тился к выско­чив­шему над­зи­ра­телю и про­го­во­рил, зады­ха­ясь от бешенства:

– Везите этого дерз­кого сорванца домой и ска­жите, что он исклю­чен из гимназии.

Отец, успев­ший только что воз­вра­титься из города, пере­да­вал жене гим­на­зи­че­ские впечатления.

Мать сидела в сто­ло­вой и зани­ма­лась с Зиной и Ната­шей. Из отво­рен­ных две­рей дет­ской доно­си­лась возня Сере­жика с Аней.

– Так все-таки испугался?

– Стру­сил, – усмех­нулся отец. – Гла­зенки забе­гали. Привыкнет.

– Бед­ный маль­чик, – трудно ему будет! – вздох­нула мать и, посмот­рев на часы, про­го­во­рила: – Вто­рой урок кон­ча­ется. Сего­дня надо будет ему тор­же­ствен­ную встречу сде­лать. Надо зака­зать к обеду все люби­мые его блюда.

– Мама, – вме­ша­лась Зина, – он любит больше всего компот.

– Я подарю ему свою запис­ную книжечку.

– Какую, мама, – из сло­но­вой кости? – спро­сила Зина.

– Да.

– Мама, а я подарю ему свою коро­бочку. Зна­ешь? Голубенькую.

– А я, мама, что подарю? – спро­сила Наташа. – Он шоко­лад любит… я подарю ему шоколаду.

– Хорошо, милая девочка. Всё поло­жим на сереб­ря­ный под­нос и, когда он вой­дет в гости­ную, тор­же­ственно под­не­сем ему.

– Ну, и я ему тоже подарю: кин­жал в бар­хат­ной оправе, – про­го­во­рил отец.

– Ну, уж это будет пол­ный празд­ник ему…

Зво­нок пре­рвал даль­ней­шие разговоры.

– Кто б это мог быть? – спро­сила мать и, войдя в спальню, загля­нула на улицу.

У калитки стоял Тёма с каким-то незна­ко­мым гос­по­ди­ном в помя­той шляпе. Сердце матери тоск­ливо ёкнуло.

– Что с тобой?! – оклик­нула она Тёму, вхо­див­шего с каким-то взбу­до­ра­жен­ным, пере­вер­ну­тым лицом.

На этом лице было в это мгно­ве­ние всё: стыд, рас­те­рян­ность, какая-то тупая напря­жен­ность, раз­дра­же­ние, оскорб­лен­ное чув­ство, – одним сло­вом, такого лица мать не только нико­гда не видала у сво­его сына, но даже и пред­ста­вить себе не могла, чтобы оно могло быть таким. Своим мате­рин­ским серд­цем она сей­час же поняла, что с Тёмой слу­чи­лось какое-то боль­шое горе.

– Что с тобой, мой мальчик?

Этот мяг­кий, неж­ный вопрос, обдав Тёму при­выч­ным теп­лом и лас­кой семьи, после всех этих холод­ных, без­участ­ных лиц гим­на­зии потряс его до самых тон­чай­ших фибр его существования.

– Мама! – мог только закри­чать он и бро­сился, судо­рожно, безумно рыдая, к матери…

После обеда Кар­та­шевы, муж и жена, поехали объ­яс­няться к директору.

Гос­по­дин во фраке, ока­зав­шийся самим дирек­то­ром, при­нял их в своей гости­ной сухо и сдер­жанно, но веж­ливо, с поря­доч­но­стью вос­пи­тан­ного человека.

Горя­чий пыл матери раз­бился о нерв­ный, но сдер­жан­ный и сухой тон дирек­тора. Он дели­катно, тер­пе­ливо слу­шал ее взгляды на вос­пи­та­ние, какие именно цели она пре­сле­до­вала, слу­шал, скры­вая ощу­ще­ние какого-то неволь­ного пре­не­бре­же­ния к сло­вам матери, и, когда она кон­чила, как-то нехотя начал:

– В моем рас­по­ря­же­нии с лиш­ком четы­ре­ста детей. Каж­дая мать, конечно, вос­пи­ты­вает своих детей, как ей кажется лучше, счи­тает, конечно, свою систему иде­аль­ной и реши­тельно забы­вает только об одном: о даль­ней­шем, обще­ствен­ном уже вос­пи­та­нии сво­его ребенка, совер­шенно забы­вает о том руко­во­ди­теле, на обя­зан­но­сти кото­рого лежит спло­тить всю эту раз­роз­нен­ную массу в нечто такое, с чем, говоря о прак­ти­че­ской сто­роне дела, можно было бы совла­дать. Если каж­дый ребе­нок нач­нет рас­суж­дать с своей точки зре­ния о пра­вах сво­его началь­ника, забьет себе в свою лег­ко­мыс­лен­ную, взбал­мош­ную голову пра­вила какого-то това­ри­ще­ства, цель кото­рого прежде всего скры­вать шало­сти, – сле­до­ва­тельно, в основе его – уже стрем­ле­ние высво­бо­диться от вли­я­ния руко­во­ди­теля, – зачем же тогда эти руко­во­ди­тели? Будем после­до­ва­тельны – зачем же вы тогда? Мне кажется: раз вы почему-либо при­зна­ете необ­хо­ди­мо­стью для вашего сына обще­ствен­ное вос­пи­та­ние, раз вы почему-либо отка­зы­ва­е­тесь от его даль­ней­шего обу­че­ния и пере­да­ете его нам, вы тем самым обя­заны бес­пре­ко­словно при­знать все наши пра­вила, создан­ные не для одного, а для всех. К этому обя­зы­вает вас и спра­вед­ли­вость; мы не меша­лись в вос­пи­та­ние вашего сына до поступ­ле­ния его в гимназию…

– Но ведь он оста­ется же моим сыном?

– Во всем осталь­ном, кроме гим­на­зии. С момента его поступ­ле­ния ребе­нок дол­жен пони­мать и знать, что вся власть над ним в сфере его заня­тий пере­хо­дит к его новым руко­во­ди­те­лям. Если это созна­ние будет глу­боко сидеть в нем – это даст ему воз­мож­ность бла­го­по­лучно сде­лать свою карьеру; в про­тив­ном слу­чае рано или поздно явится необ­хо­ди­мость пожерт­во­вать им для под­дер­жа­ния порядка суще­ству­ю­щего гим­на­зи­че­ского строя. Это я прошу вас при­нять, как мой окон­ча­тель­ный уль­ти­ма­тум как дирек­тора гим­на­зии, а как част­ный чело­век – могу только при­ба­вить, что если б даже я желал что-нибудь изме­нить в этом, то мне ничего дру­гого не оста­ва­лось бы сде­лать, как выйти в отставку. Говорю вам это, чтоб яснее обри­со­вать поло­же­ние вещей. Сын ваш, конечно, не будет исклю­чен, и я дол­жен был при­бег­нуть к такой кру­той мере только для того, чтобы пре­кра­тить невоз­мож­ную, говоря откро­венно, воз­му­ти­тель­ную сцену. Без­на­ка­зан­ным его поступка тоже нельзя оста­вить… для дру­гих. Я верю в его невин­ность и в самом ско­ром вре­мени поста­ра­юсь уда­лить эту язву, Вах­нова, кото­рого мы дер­жим из-за ране­ного отца, ока­зав­шего в сева­сто­поль­скую кам­па­нию боль­шие услуги городу… Но вся­кому тер­пе­нию есть гра­ница. Педа­го­ги­че­ский совет опре­де­лит сего­дня меру нака­за­ния вашему сыну, и сего­дня же я уве­домлю вас. Больше, к сожа­ле­нию, я ничего не могу для вас сделать.

Мать Кар­та­шева молча, взвол­но­ванно встала. В ней все бур­лило и вол­но­ва­лось, но она как-то совер­шенно поте­ряла под собой почву. Она чув­ство­вала свое пол­ное бес­си­лие и вме­сте с тем чув­ство­вала, что ее все больше охва­ты­вало жела­ние чем-нибудь задеть неуяз­ви­мого дирек­тора. Но она побо­я­лась повре­дить сыну и пред­по­чла лучше поско­рее уехать.

– Я хотел только ска­зать, – про­го­во­рил, вста­вая за женой Кар­та­шев, – я вполне раз­де­ляю все ваши взгляды… Я сам воен­ный, и странно было бы не сочув­ство­вать вам… Дис­ци­плина… конечно…. Но я хотел только вам ска­зать насчет това­ри­ще­ства… Все ж таки, мне кажется, нельзя отри­цать его пользы…

Жена с неудо­воль­ствием нетер­пе­ливо ждала конца нача­того мужем совер­шенно бес­по­лез­ного разговора.

– Совер­шенно отри­цаю в том виде, как оно вообще пони­ма­ется, – отве­тил дирек­тор, – а именно – скры­вать него­дяев, заслу­жи­ва­ю­щих наказания.

– Боже мой, – про­шеп­тала Кар­та­шева, – наша­лив­ший ребе­нок – негодяй!

И вдруг то, чего она боя­лась, что еще дер­жала в себе, выле­тело как-то само собой:

– Но этот него­дяй заслу­жи­вает все-таки, чтобы его выслу­шали, прежде чем осы­пать его бранью?

Дирек­тор вспых­нул до корня волос.

– Суда­рыня, если я смею ска­зать вам у себя в доме… Я ска­зал бы… Я ска­зал бы, что не счи­таю себя ответ­ствен­ным в своих поступ­ках перед вами.

Кар­та­шева спохватилась.

– Я прошу вас изви­нить мою неволь­ную горяч­ность… Это все так ново… пожа­луй­ста, изви­ните… У вашей жены есть дети? – обра­ти­лась она с неожи­дан­ным вопро­сом к директору.

– Есть, – оза­да­ченно отве­тил он.

– Пере­дайте ей, – дро­жа­щим голо­сом про­го­во­рила Кар­та­шева, – что я от всего сердца желаю ей и ее детям нико­гда не пере­жить того, что пере­жили сего­дня я и мой сын.

И, едва сдер­жи­вая слезы, она вышла на лест­ницу и поспешно спу­сти­лась к экипажу.

Сидя в эки­паже, она ждала мужа, кото­рый остался еще, чтобы какой-нибудь про­щаль­ной фра­зой смяг­чить впе­чат­ле­ние, про­из­ве­ден­ное его женой на дирек­тора… Мысли бес­по­ря­дочно, нервно про­но­си­лись в ее голове. Чужая… Совсем чужая… Все пере­жи­тое, пере­чув­ство­ван­ное, выстра­дан­ное – не дает ника­ких прав. Это оценка того, кому непо­сред­ственно с рук на руки отда­ешь свой деся­ти­лет­ний, напря­жен­ный до боли труд. Убий­ствен­ное рав­но­ду­шие… Общие сооб­ра­же­ния?! Точно это общее суще­ствует отвле­ченно, где-то само для себя, а не для тех же отдель­ных субъ­ек­тов… Точно это общее, а не они сами, со вре­ме­нем ста­нет за них в ряды чест­ных, без­за­вет­ных работ­ни­ков своей родины… Точно нельзя, не нару­шая этого общего, не топ­тать в грязь само­лю­бия ребенка.

– Едем, – про­го­во­рила она нервно садив­ше­муся мужу, – едем ско­рее от этих неуяз­ви­мых людей, кото­рые думают только о своих удоб­ствах и не в состо­я­нии даже вспом­нить, что сами были когда-то детьми.

Вече­ром было при­слано опре­де­ле­ние педа­го­ги­че­ского совета. Тёма в тече­ние недели дол­жен был на лиш­ний час оста­ваться в гим­на­зии после уроков.

На сле­ду­ю­щий день Тёма с над­ле­жа­щими инструк­ци­ями был отправ­лен в гим­на­зию уже один.

Под­ни­ма­ясь по лест­нице, Тёма лицом к лицу столк­нулся с дирек­то­ром. Он не заме­тил сна­чала дирек­тора, кото­рый, стоя наверху, молча, вни­ма­тельно наблю­дал малень­кую фигурку, усердно шагав­шую через две сту­пени. Когда, под­няв­шись, он уви­дел дирек­тора, – чер­ные глаза послед­него строго и холодно смот­рели на него.

Тёма испу­ганно, неловко ста­щил шапку и поклонился.

Дирек­тор едва заметно кив­нул голо­вой и отвел глаза.

VII. Будни

Мел­кий ноябрь­ский дождь одно­об­разно бара­ба­нил в окна.

На боль­ших часах в сто­ло­вой мед­ленно-хрипло про­било семь часов утра.

Зина, посту­пив­шая в том же году в гим­на­зию, в фор­мен­ном корич­не­вом пла­тье, в белой пеле­ринке, сидела за чай­ным сто­лом, пила молоко и тихо бур­чала себе под нос, посто­янно загля­ды­вая в откры­тую, лежав­шую перед ней книгу…

Когда про­били часы, Зина быстро встала и, подойдя к Тёми­ной ком­нате, про­го­во­рила через дверь:

– Тёма, уже чет­верть восьмого.

Из Тёми­ной ком­наты послы­ша­лось какое-то неопре­де­лен­ное мычание.

Зина воз­вра­ти­лась к книге, и снова в сто­ло­вой раз­дался тихий, рав­но­мер­ный гул ее голоса.

В ком­нате Тёмы царила мерт­вая тишина.

Зина опять подо­шла к двери и энер­гично произнесла:

– Тёма, да вста­вай же!

На этот раз недо­воль­ным, сон­ным голо­сом Тёма ответил:

– И без тебя встану!

– Оста­лось всего пят­на­дцать минут, я тебя ни одной минуты не буду ждать. Я не желаю из-за тебя каж­дый раз опаздывать.

Тёма нехотя поднялся.

Надев сапоги, он подо­шел к умы­валь­нику, раза два плес­нул себе в лицо водой, кое-как обтерся, схва­тил гре­бе­шок, сде­лал небреж­ный раз­дел сбоку – кри­вой и неров­ный, несколько раз чес­нул свои густые волосы; не докон­чив, при­гла­дил их нетер­пе­ливо руками, и одев­шись, засте­ги­вая сюр­тук на ходу, вошел в столовую.

– Мама при­ка­зала, чтоб ты непре­менно ста­кан молока выпил, – про­го­во­рила Зина.

Тёма только сдви­нул молча брови.

– Я не буду такой бурды пить… Пей сама! – отве­тил Тёма, тол­кая подан­ный Таней ста­кан чаю.

– Арте­мий Нико­ла­е­вич, мама креп­кий чай не позволяют.

Тёма поси­дел несколько мгно­ве­ний, затем реши­тельно вско­чил, взял чай­ник и под­лил себе в ста­кан креп­кого чаю.

Таня посмот­рела на Зину, Зина на Тёму; а Тёма, доволь­ный, что добился сво­его, макал в чай хлеб и ел его, ни на кого не глядя.

– Молоко будете пить? – спро­сила Таня.

– Пол­ста­кана.

После молока Зина встала и, реши­тельно про­го­во­рив: «Я больше ни минуты не жду», – начала спешно соби­рать свои тет­ради и книги.

Тёма не спеша после­до­вал ее примеру.

Брат и сестра вышли в подъ­езд, где давно уже ждал их со всех сто­рон закры­тый, точно обли­тый водой, эки­паж, мок­рая Буланка и такой же мок­рый, сгор­бив­шийся, одно­гла­зый Еремей.

В эки­паж исчезли сперва Зина, а за ней Тёма.

Ере­мей застег­нул фар­тук и поехал.

Дождь уныло бара­ба­нил по крыше эки­пажа. Тёме вдруг пока­за­лось, что Зина заняла больше поло­вины сиде­нья, и потому он начал поле­гоньку тес­нить Зину.

– Тёма, что тебе надо? – спро­сила будто ничего не пони­мав­шая Зина.

– Ну, да ты рас­се­лась так, что мне тесно!

И Тёма еще силь­нее нажал на Зину.

– Тёма, если ты сей­час не пере­ста­нешь, – про­го­во­рила Зина, упи­ра­ясь изо всех сил ногами, – я назад поеду, к папе!..

Тёма молча про­дол­жал свое дело. Сила была на его стороне.

– Ере­мей, поез­жай назад! – поте­ряв тер­пе­ние, крик­нула Зина.

– Ере­мей, пошел впе­ред! – закри­чал в то же время Тёма.

– Ере­мей – назад!

– Ере­мей – вперед!

Окон­ча­тельно рас­те­ряв­шийся Ере­мей оста­но­вился и, загля­ды­вая через щель един­ствен­ным гла­зом к своим неужив­чи­вым седо­кам, проговорил:

– Ну ей-же-Богу, я слизу с козел, и идьте, як хотыте, бо вже не знаю, кого и слухаты!

Внутри эки­пажа все стихло. Ере­мей поехал дальше. Он бла­го­по­лучно добрался до жен­ской гим­на­зии, где сошла Зина. Тёма поехал дальше один.

Фан­та­зия неза­метно унесла его далеко от дей­стви­тель­но­сти, на необи­та­е­мый ост­ров, где он, всласть наво­е­вав­шись с дика­рями и со все­воз­мож­ными чудо­ви­щами мира, наду­мался нако­нец умирать.

Уми­рать Тёма любил. Все будут жалеть его, пла­кать; и он будет пла­кать… И слезы вот-вот уж готовы брыз­нуть из глаз Тёмы… А Ере­мей давно уже стоит у ворот гим­на­зии и удив­лен­ным гла­зом смот­рит в щелку. Тёма испу­ганно при­хо­дит в себя, огля­ды­ва­ется, по царя­щей тишине во дворе сооб­ра­жает, что опоз­дал, и сердце его тоск­ливо зами­рает. Он быстро про­бе­гает двор, лест­ницу, про­ворно сни­мает пальто и ста­ра­ется неза­ме­чен­ным про­скольз­нуть по коридору.

Но высо­кий Иван Ива­но­вич, раз­ма­хи­вая сво­ими длин­ными руками, уже идет навстречу. Он как-то мимо­хо­дом ловит за плечо Тёму, загля­ды­вает ему в лицо и лениво спрашивает:

– Кар­та­шев?

– Иван Ива­но­вич, не запи­сы­вайте, – про­сит Тёма.

– Учи­тель же все равно запи­шет, – отве­чает флег­ма­тично Иван Ива­но­вич, у кото­рого не хва­тает духу прямо отказать.

– У нас батюшка… я попрошу…

Иван Ива­но­вич нере­ши­тельно, нехотя говорит:

– Хорошо…

Тёма отво­ряет боль­шую дверь и как-то боком вхо­дит в свой класс. Его обдает спер­тым, теп­лым воз­ду­хом, он тороп­ливо кла­ня­ется батюшке и спе­шит оза­бо­ченно на свое место.

По окон­ча­нии урока малень­кая фигурка бежит за священником:

– Батюшка, сотрите мне abs.[4]

Батюшка идет, пере­ва­ли­ва­ясь с боку на бок, не спеша отки­ды­вает свою шел­ко­вую рясу, достает пла­ток, смор­ка­ется и спра­ши­вает Тёму:

– А зачем же вы опаздываете?

За Тёмой и батюш­кой, тол­ка­ясь, бежит целый хвост любо­пыт­ных уче­ни­ков. Вся­кому инте­ресно хоть одним ухом послу­шать, в чем дело.

– У нас часы отстают, – отве­чает Тёма, пони­жая голос так, чтобы дру­гие не слы­шали. – Я теперь их поставлю на чет­верть часа вперед.

– Вы часов не пор­тите, а лучше сами вста­вайте на чет­верть часа раньше, – гово­рит батюшка и исче­зает в две­рях учительской.

Хвост фыр­кает.

Тёма подав­ляет недо­уме­ние, делает бес­печ­ную физио­но­мию перед насмеш­ливо смот­ря­щими на него уче­ни­ками и спе­шит в класс. Там он садится на свое место, под­ни­мает оба колена, упи­ра­ется ими в ска­мью и, ста­ра­ясь смот­реть рав­но­душно, вду­мы­ва­ется в смысл батюш­ки­ных слов.

Вах­нов свер­нул бумажку и, помо­чив ее слю­нями, водит ею вокруг шеи и лица Тёмы. Тёма досад­ливо говорит:

– Ну, отстань же!

Но Вах­нов не отстает.

– Ну, что ты за сви­нья! – гово­рит Тёма.

В ответ Вах­нов хва­тает Тёму за руку и выкру­чи­вает ее ему за спину. У Тёмы заки­пает бес­силь­ная злоба, ему хочется «трес­нуть» Вах­нова, и он пус­ка­ется на хитрость.

– Ну, оставь же, – повто­ряет уже лас­ково Тёма.

Вах­нов смяг­ча­ется, снис­хо­ди­тельно дает Тёме щел­чок и выпус­кает его руку. Тёма быстро вска­ки­вает на ска­мью и, «трес­нув» Вах­нова, мчится от него по ска­мьям. Вер­зила Вах­нов несется за ним. Тёма пры­гает на пол и бро­са­ется к двери. Вах­нов насти­гает его, мнет и со всего раз­маха бьет ладо­нью по лопаткам.

– Ну, что ты за сви­нья?! – гово­рит тоск­ливо Тёма.

Вах­нов отве­чает уве­си­стыми шлепками.

– Оставь же, – уже жалобно молит Тёма. – Ну, что ты меня мучишь?

В голосе Тёмы слы­шатся Вах­нову слезы. Ему дела­ется жаль Тёму.

– Му-мочка! – гово­рит Вах­нов и опять, уже от избытка чувств, тис­кает Тёму.

По кори­дору идет моло­дой, в очках, учи­тель латин­ского языка Хло­пов. При входе учи­теля все уже по местам. Хло­пов вни­ма­тельно осмат­ри­вает класс, быстро делает пере­кличку, затем схо­дит с сво­его воз­вы­ше­ния и весь урок гуляет по классу, не упус­кая ни на мгно­ве­ние никого из виду. Про­ходя мимо ска­мьи, где сидит малень­кий с куд­ря­вой голо­вой и потеш­ной пти­чьей физио­но­мией Гер­берг, учи­тель оста­нав­ли­ва­ется, нюхает воз­дух и говорит:

– Опять чес­но­ком воняет?!

Гер­берг крас­неет, так как аро­мат несется из его ящика, где лежит аппе­тит­ный кусок при­не­сен­ной им для зав­трака фар­ши­ро­ван­ной щуки.

– Я вас в класс не буду пус­кать! Что это за гадость?! Сей­час же выне­сите вон! – И, помол­чав, гово­рит вслед уно­ся­щему свое лаком­ство Гербергу:

– Можете себе насла­ждаться, когда уж так нра­вится, дома.

Уче­ники фыр­кают, смот­рят на Гер­берга, но на лице послед­него, кроме непо­ни­ма­ния: как может не нра­виться такая вкус­ная вещь, как фар­ши­ро­ван­ная щука, – ничего дру­гого не отра­жа­ется. Тёма с любо­пыт­ством смот­рит на Гер­берга, потому что он сын Лейбы, и Тёма, посто­янно видев­ший Мошку за при­лав­ком отца, никак не может осво­иться с фигу­рой его в гим­на­зи­че­ском сюртуке.

– Кор­нев, скло­няйте, – гово­рит учитель.

Кор­нев встает, пере­ка­ши­вает свое и без того некра­си­вое, взду­тое лицо и кисло начи­нает хрип­лым, низ­ким голосом.

Учи­тель слу­шает и раз­дра­женно морщится.

– Да что вы скри­пите, как нема­за­ная телега? Ведь, наверно же, во время рекре­а­ции[5] уме­ете гово­рить дру­гим голосом.

Кор­нев про­каш­ли­ва­ется и начи­нает с более высо­кой ноты.

– Ива­нов, продолжайте…

Сосед Тёмы, Ива­нов, встает, смот­рит сво­ими косыми гла­зами на учи­теля и продолжает.

– Неверно! Вах­нов, поправить!

Вах­нов встре­панно вска­ки­вает и молчит.

– Кар­та­шев!

Тёма вска­ки­вает и поправляет.

– Ну? Дальше!

– Я не знаю, – угрюмо отве­чает Иванов.

– Вах­нов!

– Я вчера болен был.

– Болен, – кивает голо­вой учи­тель. – Карташев!

Тёма встает и взды­хает: неда­ром он хотел повто­рить перед уро­ком – все выско­чило из головы.

– Ну, не зна­ете, гово­рите прямо!

– Я вчера учил.

– Ну, так гово­рите же!

Тёма сдви­гает брови и уси­ленно смот­рит вперед.

– Сади­тесь!

Учи­тель в упор осмат­ри­вает Вах­нова, Кар­та­шева и Иванова.

Вах­нов само­до­вольно водит гла­зами из сто­роны в сто­рону. Ива­нов, сдви­нув брови, угрюмо смот­рит в ска­мью. Затя­ну­тый, блед­ный Тёма огор­ченно, пыт­ливо всмат­ри­ва­ется сво­ими испу­ган­ными голу­быми гла­зами в учи­теля и говорит:

– Я вчера знал. Я испугался…

Учи­тель пре­не­бре­жи­тельно фыр­кает и отворачивается.

– Яко­влев, фразы!

Встает пер­вый уче­ник Яко­влев и уве­ренно и спо­койно говорит:

– Asinus excitatur baculo.

– Шван­дер! Переводите.

Встает ненор­мально тол­стый, упи­тан­ный, чистень­кий маль­чик. Он кор­чит болез­нен­ные рожи и облизывается.

– Пошел обли­зы­ваться! Да что вы меня есть соби­ра­е­тесь, что ли?!

Уче­ники смеются.

Шван­дер судо­рожно нажи­мает боль­шой палец на ска­мью, делает уси­лие и говорит:

– Осел…

– Ну?

– Пого­ня­ется…

Шван­дер делает еще одну болез­нен­ную гри­масу и кончает:

– Пал­кою.

– Слава Богу, родил.

Вто­рая поло­вина урока посвя­ща­ется пись­мен­ному ответу.

Учи­тель ходит и вни­ма­тельно сле­дит, чтобы не спи­сы­вали. Глаза его встре­ча­ются с гла­зами Дани­лова, в кото­рых вдруг что-то под­ме­тил про­ни­ца­тель­ный учитель.

– Дани­лов, дайте вашу книжку.

– У меня нет книжки, – гово­рит, крас­нея, Дани­лов и неловко под­ни­ма­ется с места, зажи­мая в то же время коле­нями латин­скую грамматику.

Учи­тель загля­ды­вает и соб­ствен­но­ручно вытас­ки­вает зло­по­луч­ную книгу.

Дани­лов скон­фу­женно смот­рит в скамью.

– Тихоня, тихоня, а мошен­ни­чать уже научился, Стыдно! Станьте без места!

Сим­па­тич­ная суту­ло­ва­тая фигура Дани­лова как-то реши­тельно идет к учи­тель­скому месту и ста­но­вится лицом к классу. Его скон­фу­жен­ные кра­си­вые глаза смот­рят доб­ро­душно и открыто прямо в глаза учителю.

Раз­да­ется давно ожи­да­е­мый, отрад­ный для уче­ни­че­ского слуха звонок.

– К сле­ду­ю­щему классу…

Учи­тель задает по грам­ма­тике, потом фразы с латин­ского на рус­ский, затем сам дик­тует с рус­ского на латин­ский и, отняв еще пять минут из рекре­а­ци­он­ных, нако­нец уходит.

Больше всего огор­чают уче­ни­ков эти лиш­ние пять минут.

После урока Хло­пова как-то мало ожив­ле­ния. Боль­шин­ство сидит в люби­мой позе – с колен­ками, упер­тыми в ска­мью, и устало, бес­цельно смотрит.

На учи­тель­ском воз­вы­ше­нии неожи­данно появ­ля­ется ста­рый, тол­стый учи­тель рус­ского языка.

– У попу­гая на шесте было весело! – моно­тонно, нарас­пев тянет он и чешет свою лысину о при­став­лен­ную к ней линейку.

Тёме с Вах­но­вым тоже весело, и ника­кого дела им нет ни до попу­гая, ни до учи­теля, ни до его системы, в силу кото­рой учи­тель счи­тал необ­хо­ди­мым прежде всего озна­ко­мить детей с синтаксисом.

– Гер­берг, где подлежащее?

– На шесте, – вска­ки­вает Гер­берг и впи­ва­ется своей пти­чьей физио­но­мией в учителя.

– Дурак, – тем же тоном гово­рит учи­тель, – ты сам на шесте…. Карташев!..

Тёма, только что полу­чив­ший в самый нос щел­чок, встре­панно вска­ки­вает и в то же мгно­ве­ние совсем исче­зает, потому что Вах­нов лов­ким дви­же­нием своей ноги стас­ки­вает его на пол.

– Кар­та­шев, ты куда девался? – кри­чит учитель.

Тёма, крас­ный, появ­ля­ется и объ­яс­няет, что он провалился.

– Как ты мог про­ва­литься, когда под тобою твер­дый пол?

– Я поскользнулся…

– Как ты мог поскольз­нуться, когда ты стоял?

Вме­сто ответа Тёма опять едет под ска­мью. Он снова появ­ля­ется и с оже­сто­чен­ным отча­я­нием смот­рит украд­кой на Вах­нова. Вах­нов, поло­жив локоть на ска­мью, при­жи­мает ладо­нью рот, чтобы не прыс­нуть, и не смот­рит на Тёму. Тёма сры­вает сердце неза­мет­ным пин­ком Вах­нову в плечо, но учи­тель уви­дел это и обиделся.

– Кар­та­шеву еди­ницу за поведение.

Лысая, как колено, голова учи­теля накло­ня­ется и ищет фами­лию Кар­та­шева. Тёма, пока учи­тель не видит, еще раз сры­вает свой гнев и тере­бит Вах­нова за волосы.

– Кар­та­шев, где подлежащее?

Тёма мгно­венно бро­сает Вах­нова и ищет гла­зами подлежащее.

Яко­влев, отва­лив­шись впо­лу­обо­рот с перед­ней ска­мьи, смот­рит на Тёму. «Под­скажи!» – молят глаза Тёмы.

– У попу­гая, – шеп­чет Яко­влев, и ноздри его раз­ду­ва­ются от пред­сто­я­щего наслаждения.

– У попу­гая, – под­хва­ты­вает радостно Тёма.

Общий хохот.

– Дурак, ты сам попу­гай… С этих пор Кар­та­шев не Кар­та­шев, а попу­гай. Гер­берг не Гер­берг, а шест. Попу­гай на шесте – Кар­та­шев на Герберге.

Класс хохо­чет. Яко­влев сто­нет от восторга.

Тол­стая, гро­мад­ная фигура учи­теля начи­нает слегка колы­хаться. Доб­ро­душ­ные малень­кие серые глаза при­щу­ри­ва­ются, и неко­то­рое время стар­че­ское «хе-хе-хе» несется по классу.

Но вдруг лицо учи­теля опять дела­ется серьез­ным, класс сти­хает, и тот же моно­тон­ный голос нарас­пев продолжает:

– В классе – где подлежащее?

Гро­бо­вое молчание.

– Дура­чье, – доб­ро­душно, нарас­пев гово­рит учи­тель. – Все попу­гаи и шесты. Сидят попу­гаи на шестах.

Между тем Тёма не спус­кает глаз с Яковлева.

– Разве он смеет под­ска­зы­вать глу­по­сти? – не то сове­ту­ется, не то про­те­стует Тёма, обра­ща­ясь к Вахнову.

Как только раз­да­ется зво­нок, он бро­са­ется к Яковлеву:

– Ты сме­ешь глу­по­сти подсказывать?!

– А тебе вольно повто­рять, – пре­не­бре­жи­тельно фыр­кает Яковлев.

– Так вот же тебе! – гово­рит Тёма и со всего раз­маха бьет его кула­ком по лицу. – Теперь подсказывай!

Яко­влев пер­вое мгно­ве­нье рас­те­рянно смот­рит и затем поры­ви­сто, не удо­сто­и­вая никого взгля­дом, быстро ухо­дит из класса. Немного погодя появ­ля­ется в две­рях бри­тое, широ­кое лицо инспек­тора, а за ним весь в сле­зах Яковлев.

– Кар­та­шев, подите сюда! – сухо и резко раз­да­ется в классе.

Тёма под­ни­ма­ется, идет и испу­ганно смот­рит в выпу­чен­ные голу­бые глаза инспектора.

– Вы уда­рили Яковлева?

– Он…

– Я вас спра­ши­ваю: уда­рили вы Яковлева?

И голос инспек­тора пере­хо­дит в сухой треск.

– Уда­рил, – тихо отве­чает Тёма.

– Зав­тра на два часа без обеда.

Инспек­тор ухо­дит. Тёма, вос­пря­нув­ший от мило­сти­вого нака­за­ния, побе­до­носно обра­ща­ется к Яко­влеву и говорит:

– Ябеда!

– А по-тво­ему, ты будешь по морде бить, а тебе ручки за это цело­вать? – грызя ногти и впи­ва­ясь сво­ими малень­кими гла­зами в Тёму, ядо­вито-спо­койно спро­сил Корнев.

Вошел новый учи­тель – немец­кого языка, Борис Бори­со­вич Кноп. Это была малень­кая, тще­душ­ная фигурка. Такие фигурки часто попа­да­ются между фар­фо­ро­выми ста­ту­эт­ками: в клет­ча­тых шта­нах и синем, с длин­ными узкими рука­вами, фраке. Он шел тихо, мед­лен­ною поход­кой, кото­рую уче­ники назы­вали «рас­ко­ря­кой».

В Борисе Бори­со­виче ничего не было учи­тель­ского. Встре­тив его на улице, можно было бы при­нять его за порт­ного, садов­ника, мел­кого чинов­ника, но не за учителя.

Уче­ники ни про одного учи­теля ничего не знали из его домаш­ней жизни, но про Бориса Бори­со­вича знали всё. Знали, что у него жена злая, две дочки – ста­рые девы, мать – сле­пая ста­руха, гор­ба­тая тетка. Знали, что Борис Бори­со­вич бед­ный, что он тре­пе­щет перед началь­ством не хуже любого из них. Знали и то, что Борису Бори­со­вичу можно перо сма­зы­вать салом, в чер­ниль­ницу сыпать песок, а в пото­лок, наже­вав бумаги, пус­кать бумаж­ных чертей.

В послед­нее время Борис Бори­со­вич стал заметно подаваться.

Сде­лав пере­кличку, он с тру­дом сошел с воз­вы­ше­ния, на кото­ром стоял его стол, и рас­слаб­ленно, по-ста­ри­ков­ски, оста­но­вив­шись перед клас­сом, начал не спеша выни­мать из зад­него кар­мана фрака носо­вой платок.

Высмор­кав­шись, Борис Бори­со­вич под­нял голову и обра­тился к уче­ни­кам с бла­го­душ­ной речью, в кото­рой пред­ло­жил им не шуметь, слу­шать спо­койно урок и быть хоро­шими, доб­рыми детьми.

– Пожа­луй­ста, – кон­чил Борис Бори­со­вич, и в голосе его зазву­чала просьба уста­лого, боль­ного человека.

Но Борис Бори­со­вич сей­час же спо­хва­тился и уже более строго прибавил:

– А кто не захо­чет смирно сидеть, того я без жало­сти буду совсем строго наказывать.

Несколько минут все шло хорошо. Болез­нен­ный вид учи­теля сми­рил уче­ни­ков. Но Вах­нов, уже нала­див опыт­ной рукой перо, издал им тон­кий, тре­вож­ный, хорошо зна­ко­мый учи­телю звук.

Борис Бори­со­вич вскипел.

– Вы сви­ньи, и с вами нельзя по-чело­ве­че­ски гово­рить… Вы тогда только чув­ству­ете ува­же­ние к чело­веку, когда он вас вот как душить будет.

И, дрожа от бешен­ства, Борис Бори­со­вич под­нял свой кула­чок и пока­зал, как будет душить.

– Ах ты, немец­кая селедка! – про­шеп­тал кто-то и, раз­же­вав бумагу, искусно вле­пил ее в борт фрака Бориса Борисовича.

Учи­тель опе­шил. Несколько секунд дли­лось молчание.

– Хорошо, – нако­нец как-то подав­ленно про­го­во­рил он. – Я вот так с этим и пойду к дирек­тору. Я покажу ему это. Я рас­скажу ему, что вы со мной дела­ете, как вы меня муча­ете. Я при­веду его в класс, и пусть он сам смот­рит на всех этих чер­тей (учи­тель пока­зал на висев­ших по потолку на ниточке чер­тей), на это перо и на эту чер­ниль­ницу, и я скажу, что самый глав­ный и злой, самый гру­бый, бес­смыс­лен­ный скот – это Вахнов.

– За что вы руга­е­тесь?! – вско­чил Вах­нов. – Вы все­гда надо мной изде­ва­е­тесь. Я ничего не делаю, а вы ругаетесь.

И Вах­нов вдруг завыл бла­гим матом.

Учи­тель рас­те­рялся и полез в кар­ман за таба­кер­кой. Он мед­ленно вынул ее из кар­мана, посту­чал по ней паль­цем, открыл крышку, достал щепотку табаку и, не сводя глаз с Вах­нова, начал поти­хоньку нюхать. Вах­нов про­дол­жал выть, вни­ма­тельно наблю­дая сквозь пальцы учителя.

– Я пойду жало­ваться инспек­тору, – про­го­во­рил Вах­нов, пере­став вдруг завы­вать, и поры­ви­сто напра­вился к двери.

– Вах­нов, назад! – оста­но­вил его нере­ши­тельно учитель.

– А за что вы руга­е­тесь? Вы меня пой­мали? Когда поймаете…

– А не пой­ман, так не вор? Эхе-хе… Вах­нов… Нехорошо…

В ответ Вах­нов, садясь на место, дер­нул за перо.

– Ты и теперь ска­жешь, что не ты.

– Теперь я со злости.

– Со зло­сти? – огор­ченно пере­спро­сил учи­тель и пока­чал голо­вой. – Вах­нов, Вахнов…

Учи­тель глу­боко вздох­нул и задумался.

Вах­нов начал пищать так, как пищат малень­кие, еще сле­пые щенки.

– Ва-а-хнов!.. – уныло про­го­во­рил учитель.

– Я давно знаю, что я Вахнов.

– Ты зна­ешь… Ты много зна­ешь… У тебя хоро­шее сердце, Вах­нов… Сердце лошади… иди жалуйся.

Борис Бори­со­вич закрыл глаза и опу­стил голову на руки. Он чув­ство­вал какой-то осо­бен­ный упа­док сил.

– Иди жалуйся на меня, – повто­рил он снова, с тру­дом откры­вая глаза. – Иди скажи, что тебе надоел ста­рый, боль­ной Борис Бори­со­вич, у кото­рого пять чело­век на плечах…

Вах­нов опять задер­гал перо.

Учи­тель бес­сильно опу­стил голову.

– Да брось, – обра­тился к Вах­нову Касиц­кий, – ведь болен же человек!

Но на Вах­нова нашло. Он, спря­тав голову под ска­мью, начал хрюкать.

Борис Бори­со­вич бес­по­мощно оглянулся.

– Послу­шай ты, идиот! – вско­чил Кор­нев, обра­ща­ясь к Вах­нову. – Гос­пода, да уймите же его! – обра­тился он к бли­жай­шим това­ри­щам Вахнова.

Серб Авгу­стич, сорвав­шись с места, каким-то клуб­ком под­ле­тел к Вах­нову и, как зверь, скаля зубы, с нали­тыми кро­вью гла­зами, про­хри­пел своим твер­дым наречием:

– Ско­тына! Убью!

Вах­нов так и обмер.

– Дрань!

– Я боль­ной, – про­шеп­тал тихо Борис Бори­со­вич, – пожа­луй­ста, ско­рее позо­вите надзирателя.

Авгу­стич бро­сился в кори­дор. Дети испу­ганно стихли.

– Ничего, ничего, это прой­дет, – тоск­ливо шеп­тали побе­лев­шие губы учителя.

В классе воца­ри­лась мерт­вая тишина. Учи­тель точно застыл, накло­нив­шись и едва дер­жась рукой за край стола. Весь класс замер в непо­движ­ных позах, и только бумаж­ные черти, под­ве­шен­ные к потолку и при­во­ди­мые в дви­же­ние сквоз­ня­ком, тянув­шим из отво­рен­ной в кори­дор двери, мед­ленно и без­звучно рас­ка­чи­ва­лись над голо­вой больного.

– Пожа­луй­ста… – тоск­ливо обра­тился учи­тель к вошед­шему Ивану Ива­но­вичу. – Я немножко болен. Пожа­луй­ста, помо­гайте мне.

И учи­тель с помо­щью над­зи­ра­теля, грузно опер­шись на его руку, мед­ленно и тихо пота­щился из класса.

Послед­ний урок был Томы­лина – учи­теля есте­ствен­ной истории.

Уче­ники сво­бодно и непри­нуж­денно встре­тили вхо­див­шего сред­них лет, пред­ста­ви­тель­ного, пол­ного учителя.

Он шел и легко, кра­сиво нес в своих руках фигуры раз­ных зве­рей. Поло­жив их на стол, он вынул чистый, белый пла­ток, смах­нул им пыль с рука­вов сво­его, без­уко­риз­ненно сидев­шего на нем, синего фрака и вытер руки. Еще на ходу, оки­нув весело класс, он бро­сил свое обыч­ное, как будто небрежное:

– Здрав­ствуйте, дети!

Но это «здрав­ствуйте, дети!» током про­бе­жало по дет­ским серд­цам и заста­вило их весело встрепенуться.

Сде­лав пере­кличку, учи­тель под­нял голову и проговорил:

– Я при­нес вам, дети, пре­крас­ный экзем­пляр чучела очко­вой змеи.

Учи­тель взял коробку и осто­рожно вынул змею. Он высоко под­нял руку, и уче­ники при­под­ня­лись, с напря­же­нием всмат­ри­ва­ясь в страш­ную змею с боль­шими жел­тыми, точно в очках, глазами.

– Очко­вая змея, – про­го­во­рил учи­тель, – ядо­вита. Укус ее смер­те­лен. Яд поме­ща­ется, так же как и у дру­гих ядо­ви­тых змей, в голове, возле зубов.

Томы­лин нажал пру­жинку, и змея открыла рот.

– Про­сунь осто­рожно палец, – ска­зал Томы­лин, обра­ща­ясь к Авгу­стичу. – Не бойся…

Когда Авгу­стич про­су­нул палец, Томы­лин отпу­стил пру­жину, и змея снова закрыла рот.

Авгу­стич нервно отдер­нул палец. Все и Томы­лин рассмеялись.

– Ты видишь на своем пальце чер­ные полоски: это без­вред­ная, про­стая жид­кость, заме­ня­ю­щая собою яд. Теперь смотри, как этот яд из головы про­хо­дит в зубы змеи.

Учи­тель под­нял часть кожи на голове змеи, и Авгу­стич чрез стек­лян­ный череп уви­дел возле зубов малень­кое чер­ное пят­нышко с тонень­кими ниточ­ками, исче­зав­шими в зубах.

Уче­ники вско­чили с своих мест и напе­ре­бой спе­шили загля­нуть в аппарат.

– Не тес­ни­тесь, всем покажу, – про­из­нес Томылин.

Когда осмотр кон­чился и класс снова при­шел в поря­док, Томы­лин заговорил:

– Дети, сего­дня эта дверь затво­ри­лась, и, может быть, навсе­гда, за вашим учи­те­лем, потому что Борис Бори­со­вич стра­дает тяже­лой, неиз­ле­чи­мой болез­нью. Там, за этой две­рью, ждут его пять бед­ных, не спо­соб­ных зара­ба­ты­вать себе хлеб жен­щин, кото­рые без него оста­нутся без куска хлеба…

Учи­тель замол­чал, про­шелся по классу и проговорил:

– Ну, нач­нем. Тёма, отвечай!

Тёма, все­гда доб­ро­со­вестно учив­ший есте­ствен­ную исто­рию, на этот раз не знал урока, потому что, по рас­пи­са­нию, Томы­лин дол­жен был в этот урок рассказывать.

Тёма сго­рел со стыда, прежде чем открыл рот. Когда он кон­чил, Томы­лин, огор­чен­ный, не то спро­сил, не то сказал:

– Не выучил?

Тёма сел и расплакался.

Томы­лин вызвал дру­гого, тре­тьего и, каза­лось, забыл о Тёме.

Тёма пере­стал пла­кать и угрюмо-скон­фу­женно сидел, обло­ко­тив­шись на локоть. В нем шеве­ли­лось злое чув­ство и на себя, и на весь класс – сви­де­те­лей его слез, – и на Томы­лина. И он еще угрю­мее сдви­гал брови.

– К сле­ду­ю­щему классу выучишь урок? – спро­сил вдруг, мимо­хо­дом, Томы­лин, по обык­но­ве­нию поло­жив руку на волосы Тёмы и слегка под­ни­мая его голову.

Тёма нехотя под­нял глаза, но встре­тил такой при­вет­ли­вый, лас­ко­вый взгляд учи­теля, взгляд, про­ник­ший в самую глубь его души, что сердце Тёмы ёкнуло, и он быстро ответил:

– Выучу.

– Отчего ты на сего­дня не выучил?

– Я думал, что вы будете рассказывать.

– Ну, выучи, я еще раз спрошу.

Послед­ний урок кон­чился. Уче­ники тол­пами валят на улицу.

Тёма захо­дит за Зиной, и они оба идут пеш­ком домой.

Зина весела. Она полу­чила пять и вдо­ба­вок несет матери целый ворох самых инте­рес­ных, самых све­жих новостей.

– Спра­ши­вали? – обра­ща­ется она к Тёме. – Сколько?

– Тебе какое дело?

– А мне пять, – гово­рит Зина.

– Ваша пятерка меньше нашей тройки, – отве­чает Тёма презрительно.

– Поче-е-му?

– А потому, что вы девочки, а учи­теля больше любят дево­чек, – гово­рит авто­ри­тетно Тёма.

– Какие глупости!

– Вот тебе и глупости.

За обе­дом Зина ест с аппе­ти­том и гово­рит, гово­рит. Тёма ест лениво, мол­чит и рав­но­душно-устало слу­шает Зину. К общему обеду они опоз­дали. В сто­ло­вой тем не менее, кроме отца, все налицо. Мать сидит, обло­ко­тив­шись на стол, и любу­ется своей смуг­лой, рас­крас­нев­шейся доч­кой. Пере­ведя глаза на сына, мать тоск­ливо говорит:

– Ты совсем зеле­ный стал… Отчего ты ничего не ешь?

– Мама, оттого, что он все­гда на свои деньги сла­сти покупает.

– Неправда, – отве­чает Тёма, пора­жен­ный сооб­ра­зи­тель­но­стью Зины.

– Ну да, неправда.

– Я поеду и попрошу дирек­тора, чтоб он устроил для жела­ю­щих зав­траки, – гово­рит мать.

Тёме пред­став­ля­ется фигура матери с ее стран­ным про­ек­том и сдер­жан­ная, строй­ная фигура дирек­тора. От одной мысли ему дела­ется неловко за мать, и он торо­пится пре­ду­пре­дить ее, говоря совер­шенно естественно:

– Одна мать уже при­ез­жала, и дирек­тор не согласился.

После обеда Тёма идет в сад, где ветер уныло качает обна­жен­ные дере­вья, сквозь кото­рые видны все заборы сада, и кажется Тёме, что меньше как будто стал сад. Из сада Тёма идет к Иоське, кото­рый в теп­лой, гряз­ной кухне, сидя где-нибудь в уголке и рас­пу­стив свои тол­стые губы, возится над чем-то. Тёма идет на наем­ный двор, про­би­ра­ется между кучами и ищет гла­зами ватагу. Но уже нет преж­них при­я­те­лей. И Гераська, и Яшка, и Колька – все они за рабо­той. Гераська – за вер­ста­ком, Яшка и Колька – ушли в город помо­гать родителям.

У забора копо­шатся остатки ватаги. Много новых, всё малень­кие: крас­ные, в лох­мо­тьях, поси­нев­шие от холода, усердно потя­ги­вают носом и с любо­пыт­ством смот­рят на чужого им Тёму. Зна­ко­мая пуговка бле­стит на воз­духе, но нет уже больше ее весе­лых хозяев. Тёма любовно, тоск­ливо узнает и всмат­ри­ва­ется в эту, пере­жив­шую своих хозяев, пуговку, и еще дороже она ему. Какие-то обрывки неяс­ных, груст­ных и слад­ких мыс­лей – как этот зами­ра­ю­щий день, здесь холод­ный и непри­вет­ли­вый, а там, между туч, в том кусочке дого­ра­ю­щего неба, охва­ты­ва­ю­щий маль­чика жгу­чим сожа­ле­нием, – тол­пятся в голове Тёмы и не хотят, и мешают, и не пус­кают на сво­боду где-то там, глу­боко в голове или в сердце как будто сидя­щую отчет­ли­вую мысль.

– Тёмочка, зай­дите на часок ко мне, – выска­ки­вает, уви­дев в окно Тёму, Кейзеровна.

Тёма вхо­дит в теп­лую, чистую избу, вды­хает в себя зна­ко­мый запах глины с наво­зом, кото­рой забот­ли­вая хозяйка сма­зы­вает пол и печку, сколь­зит гла­зами по жел­тому чистому полу, белым сте­нам, малень­ким зана­ве­соч­кам, потем­нев­шему лицу рых­лой Кей­зе­ровны и ждет.

– Тёмочка, кто у вас учи­тель немец­кого языка?

– Борис Бори­со­вич, – отве­чает Тёма.

– Вы зна­ете, Тёмочка, у Бориса Бори­со­вича моя сестра в услужении.

Тёма лас­ково, осто­рожно говорит:

– Он сего­дня немножко заболел.

– Забо­лел? Чем забо­лел? – встре­пе­ну­лась Кейзеровна.

– У него голова забо­лела, он не докон­чил урока.

– Голова? – И Кей­зе­ровна делает боль­шие глаза, и губы ее соби­ра­ются в малень­кий, тес­ный кру­жок. – Ох, Тёмочка, сестре они больше трид­цати руб­лей должны. Надо идтить.

Тёма слы­шит тре­вож­ную, тоск­ли­вую нотку в этом «идтить», и эта тре­вога пере­да­ется и охва­ты­вает его.

В его вооб­ра­же­нии рису­ются боль­ной учи­тель и пять ста­рых жен­щин, кото­рых Тёма нико­гда не видал, но кото­рые вдруг, как живые, встали перед ним: вот гор­ба­тая, мор­щи­ни­стая ста­руха – это тетка; вот сле­пая, с длин­ными седыми воло­сами – мать.

– Кей­зе­ровна, у матери учи­теля бельма на глазах?

– Нет.

– Они бедные?

– Бед­ные, Тёмочка! Не дай Бог его смерти, хуже моего им будет.

– Что ж они будут делать?

– А уж и не знаю… Ста­руху и тетку, может, в бога­дельню возь­мут… пас­тор устроит, а жена и дочери – хоть мило­стыньку на улицу иди просить.

– Мило­стыньку? – пере­спра­ши­вает Тёма, и его глаза широко раскрываются.

– Мило­стыньку, Тёмочка. Вот когда вырас­тете, будете ехать в карете и дадите им копеечку…

– Я рубль дам.

– Что бро­сите, за все Гос­подь запла­тит. Бед­ному чело­веку подать, все равно что Гос­пода встре­тить… и удача все­гда во всем будет. Ну, Тёмочка, я пойду.

Тёма неохотно встает. Ему хочется рас­спро­сить и об учи­теле еще, и об этих жен­щи­нах, кото­рые обре­чены на мило­стыньку. Мысли его тол­пятся около этой мило­стыньки, кото­рая пред­став­ля­ется ему неиз­беж­ным выходом.

Придя домой, он утом­ленно садится на диван возле матери и говорит:

– Зна­ешь, мама, Борис Бори­со­вич забо­лел… Кей­зе­ровны сестра у них слу­жит. Я ей ска­зал, что он забо­лел… Зна­ешь, мама, если он умрет, его мать и тетку в бога­дельню возь­мут, а жена и две дочки пой­дут мило­стыню просить.

– Кей­зе­ровна говорит?

– Да, Кей­зе­ровна. Мама, можно мне яблока?

– Можно.

Тёма пошел достал себе яблоко и, усев­шись у окна, начал усердно и в то же время оза­бо­ченно грызть его.

– А ты хочешь поехать к Борису Борисовичу?

– С кем?

– Со мной.

Тёма нере­ши­тельно загля­нул в окно.

– Тебе хочется?

– А это не будет стыдно?

– Стыдно? отчего тебе кажется, что это стыдно?

– Ну хорошо, поедем, – согла­сился Тёма.

В доме учи­теля Тёма неловко сидел на стуле, посмат­ри­вая то на ста­рушку – мать его, малень­кую, худень­кую жен­щину в чер­ном пла­тье, с зеле­ным зон­ти­ком на гла­зах, то на высо­кую, худую девушку с белым лицом и чер­нень­кими глаз­ками, лас­ково и при­вет­ливо посмат­ри­вав­ших на Тёму. Только жена не понра­ви­лась Тёме, пол­ная, недо­воль­ная, блед­ная женщина.

Ска­зали учи­телю и повели Тёму к нему. За сит­це­выми шир­мами сто­яла про­стая кро­вать, сто­лик с баноч­ками, выши­тые кра­си­вые туфли.

«Какой же он бед­ный, – про­нес­лось в голове Тёмы, – когда у него такие туфли?»

Тёма подо­шел к кро­вати и испу­ганно посмот­рел в лицо Бориса Бори­со­вича. Ему бро­си­лись в глаза блед­ное, жал­кое лицо учи­теля и тон­кая, худая рука, кото­рую Борис Бори­со­вич дер­жал на груди. Борис Бори­со­вич под­нял эту руку и молча погла­дил Тёму по голове. Тёма не знал, долго ли он про­стоял у кро­вати. Кто-то взял его за руку и опять повел назад. Он вошел в гости­ную и остановился.

Его мать раз­го­ва­ри­вала с Томы­ли­ным. Тёму как-то пора­зило соче­та­ние кра­си­вого лица учи­теля и воз­буж­ден­ного, моло­дого лица матери. Мать при­вет­ливо улыб­ну­лась сыну сво­ими выра­зи­тель­ными глазами.

Тёме вдруг пока­за­лось, что он давно-давно уже видел где-то вме­сте и мать, и Томы­лина, и себя.

– Здрав­ствуй, Тёма, – про­го­во­рил Томы­лин, лас­ково при­тя­нул его к себе и, обняв его рукой, про­дол­жал слу­шать Агла­иду Васильевну.

– Я пони­маю, конечно, – гово­рила она, – и все-таки можно было бы иначе устро­ить. Все осно­вано на форме, на дис­ци­плине, на страхе стар­ших уро­нить как-нибудь свое досто­ин­ство, но из-за этого досто­ин­ство ребенка ни во что не ста­вится и без­жа­лостно попи­ра­ется на каж­дом шагу нашими педа­го­гами. А посмот­рите у англи­чан! Там уже деся­ти­лет­ний маль­чу­ган сознает себя джентль­ме­ном. Я не о вас говорю… Ваши уроки совер­шенно отве­чают тому, как, по-моему, должно быть постав­лено дело. И я не могу удер­жаться, чтобы не ска­зать, monsieur Томы­лин… – мать посмот­рела на Тёму, на мгно­ве­ние оста­но­ви­лась в нере­ши­тель­но­сти, вски­нула гла­зами на Томы­лина и быстро про­дол­жала по-фран­цуз­ски: —…чем вы вли­я­ете на детей и чем полу­ча­ете широ­кий доступ к их серд­цам: вы щадите чув­ство соб­ствен­ного досто­ин­ства ребенка; он знает, что его малень­кое само­лю­бие вам так же дорого, как и ваше собственное.

– Если при­ятна дея­тель­ность, то еще при­ят­нее оценка ее…

– Она при­ятна и необ­хо­дима, по-моему. Поверьте, что мы, роди­тели, ничем не повре­дили бы вам, если б имели воз­мож­ность почаще делиться с вами, учи­те­лями, впе­чат­ле­ни­ями. А в тепе­реш­нем виде ваша гим­на­зия мне напо­ми­нает суд, в кото­ром есть и пред­се­да­тель, и про­ку­рор, и посто­ян­ный под­су­ди­мый и только нет защит­ника этого малень­кого и, потому что малень­кого, осо­бенно нуж­да­ю­ще­гося в защит­нике подсудимого…

Томы­лин молча улыбнулся.

– Ах, какая пре­лесть твой Томы­лин, – ска­зала доро­гой мать, пол­ная впе­чат­ле­ний неожи­дан­ной встречи.

Тёма был счаст­лив за сво­его учи­теля и тоже пере­жи­вал насла­жде­ние от быв­шего свидания.

– Мама, за что тебя у Бориса Бори­со­вича благодарили?

– Я пред­ло­жила им пере­го­во­рить с тетей Надей, чтобы устро­ить одну дочь класс­ной дамой, а дру­гую учи­тель­ни­цей музыки.

– В институте?

– В инсти­туте. Вот видишь, и не будут про­сить мило­стыню, если даже, не дай Бог, и умрет Борис Борисович…

Тёме после всего пере­жи­того совсем не хоте­лось при­ни­маться за при­го­тов­ле­ние уро­ков для дру­гого дня.

Зина давно уже сидела за уро­ками, а Тёма все никак не мог найти нуж­ной ему тет­ради. Брат и сестра зани­ма­лись в малень­кой ком­натке, все­гда под непо­сред­ствен­ным наблю­де­нием матери, кото­рая обык­но­венно в это время что-нибудь читала, сидя поодаль в кресле.

Тёма уже два­дца­тый раз рас­се­янно пере­хо­дил от стола к эта­жерке, где на отдель­ной полке, в невоз­мож­ном бес­по­рядке, в кон­тра­сте с пол­кой сестры, валя­лась пере­пу­тан­ная, хао­ти­че­ская куча книг и тетрадей.

Зина не выдер­жала и, молча, бро­сив работу, наблю­дала за братом.

– Пока­зать тебе, Тёма, как ты ходишь? – спро­сила она и, не дожи­да­ясь, встала, вытя­нула шею, сде­лала бес­смыс­лен­ные глаза, открыла рот, опу­стила руки и с согну­тыми колен­ками начала ходить бес­цельно, тол­ка­ясь от одной стенки к другой.

Тёме реши­тельно все равно было как ни тянуть время, лишь бы не зани­маться, и он с удо­воль­ствием смот­рел на сестру.

Мать, ото­рвав­шись от чте­ния, строго при­крик­нула на детей.

– Мама, – про­го­во­рила Зина, – я уже пол­стра­ницы написала.

– Моя тет­радь где-то зате­ря­лась, – в оправ­да­ние про­го­во­рил нарас­пев Тёма.

– Сама зате­ря­лась? – строго спро­сила мать, опус­кая книгу.

– Я ее вот здесь поло­жил вчера, – отве­тил Тёма и при этом точно ука­зал место на своей полке, куда именно он положил.

– Может быть, мне поис­кать тебе тетрадь?

Тёма сдви­нул недо­вольно брови и уже сосре­до­то­ченно стал искать тет­радь, кото­рую и выта­щил нако­нец из пере­пу­тан­ной кучи.

– Я ее сам заки­нул, – про­го­во­рил он, улыбаясь.

На неко­то­рое время воца­ри­лось молчание.

Тёма погру­зился в писа­ние и с чув­ством начал выво­дить буквы, или, вер­нее, невоз­мож­ные каракули.

Зина, вски­нув гла­зами на брата, так и замерла в наблю­да­тель­ной позе.

– Тёма, пока­зать тебе, как ты пишешь?

Тёма с удо­воль­ствием оста­вил свое писа­ние и, пред­вку­шая насла­жде­ние, уста­вился на сестру.

Зина, рас­ста­вив локти как можно шире, совсем легла на стол, высу­нула на щеку язык, ско­сила глаза и застыла в такой позе.

– Неправда, – про­го­во­рил сомни­тельно Тёма.

– Мама, Тёма хорошо сидит, когда пишет?

– Отвра­ти­тельно.

– Правда – похоже?

– Хуже даже.

– А, что? – тор­же­ству­юще обра­ти­лась Зина к брату.

– А зато я быст­рее тебя стихи учу, – отве­тил Тёма.

– И вовсе нет.

– Ну, давай пари: я только два раза про­чи­таю и уж буду знать на память.

– Вовсе не желаю.

– Зато через час и забу­дешь, – про­го­во­рила мать, – а Зина всю жизнь будет пом­нить. Надо учить так, как Зина.

– А, что? – обра­до­ва­лась Зина.

– Ну да, если б я все так учил, как ты, – про­го­во­рил само­до­вольно Тёма, помол­чав, – я бы давно уж дура­ком был.

– Мама, слы­шишь, что он говорит?

– Это почему? – спро­сила мать.

– Это папа говорил.

– Кому говорил?

– Дяде Ване. Если б я, гово­рит, все учил, что надо, – я бы и вышел таким дура­ком, как ты.

– А дядя Ваня что ж сказал?

– А дядя Ваня рас­сме­ялся и гово­рит: ты умный, оттого ты и гене­рал, а я не гене­рал и глу­пый… Нет, не так: ты гене­рал потому, что умный… Нет, не так…

– То-то – не так. Слу­ша­ешь, не пони­ма­ешь и выдер­ги­ва­ешь, что тебе нра­вится. И вый­дешь недоучкой.

Опять водво­ри­лось молчание.

– Зато я играю лучше тебя, – про­го­во­рила Зина.

– Это бабья наука, – отве­тил пре­не­бре­жи­тельно Тёма.

Зина оза­да­ченно про­мол­чала и при­ня­лась опять писать.

– А как же Кра­вченко? – вдруг спро­сила она, вспом­нив сво­его учи­теля музыки. – Он, зна­чит, баба?

– Баба, – отве­тил уве­ренно Тёма, – оттого у него и борода не растет.

– Мама, это правда? – спро­сила Зина.

– Глу­по­сти, – отве­тила мать. – Не видишь разве, что он сме­ется над тобою?

– У него и хво­стик есть, вот такой малень­кий, – про­го­во­рил Тёма, пока­зы­вая рукой раз­мер хвоста.

– Мама?!

– Тёма, пере­стань глу­по­сти говорить.

Тёма смолк, но про­дол­жал пока­зы­вать руками раз­меры хвоста.

– Мама?!

– Тёма, что я сказала?

– Я ничего не говорю.

– Он пока­зы­вает руками – какой хвостик.

– Еще одно слово – и я вас обоих в угол поставлю, – не глядя на Тёму, отве­тила мать.

Он без­бо­яз­ненно опять пока­зал Зине раз­меры хво­ста. Зина мгно­ве­ние поду­мала и в отместку высу­нула язык. Тёма в долгу не остался и начал делать ей гри­масы. Зина отве­чала тем же, и неко­то­рое время они усердно ста­ра­лись пере­ще­го­лять друг друга в этом искус­стве. Тёма окон­ча­тельно взял верх, скор­чив такое лицо, что Зина не выдер­жала и фыркнула.

– Тёма, садись за малень­кий сто­лик спи­ною к Зине и не смей вста­вать и пово­ра­чи­ваться, пока не кон­чишь уро­ков. Сты­дись! Лени­вый мальчик.

Водво­ри­лась тишина, и Тёма нако­нец бла­го­по­лучно кон­чил свои заня­тия. Послед­нюю латин­скую фразу ему лень было учить, и он, отве­чая матери и ука­зы­вая, до каких пор ему было задано, пока­зал паль­цем до выпу­щен­ных им пред­ло­гов. Вообще про­верка по латин­скому языку была слаба; мать в нем знала меньше Тёмы и позна­ко­ми­лась с язы­ком при помощи самого же Тёмы, с целью хоть как-нибудь про­ве­рять заня­тия сво­его лени­вого сына. Но это при­но­сило ско­рее вред, чем пользу, и Тёма, ради одного школь­ни­че­ства, часто моро­чил мать, смотря на нее как на под­го­то­ви­тель­ную для себя школу по части наду­ва­ния более опыт­ных своих учителей.

Когда уроки кон­чи­лись, Тёма, посмот­рев на часы, с насла­жде­нием поду­мал об оста­ю­щемся до сна часе, совер­шенно сво­бод­ном от вся­ких забот. Он загля­нул в тем­ную перед­нюю и, заме­тив там Ере­мея, топив­шего соло­мой печь, через ворох соломы пере­брался к нему и, сев рядом с ним, стал, как и Ере­мей, смот­реть в ярко горев­шую печь. Все новая и новая солома быстро исче­зала в огне. Тёма усердно помо­гал Ере­мею задви­гать солому и с инте­ре­сом ждал, когда потем­нев­шая печь спра­вится с новой пор­цией. Вот только искры да пепел скво­зят через све­жую охапку, и кажется, нико­гда она не заго­рится; вот как-то лениво вспых­нуло в одном, дру­гом, тре­тьем месте, и, охва­чен­ная вдруг вся сразу, солома с страш­ной, откуда-то взяв­ше­юся силой огня уже рвется и исче­зает бес­следно в пожи­ра­ю­щем ее пла­мени. Ярко и тепло до боли.

И опять оба, и Ере­мей и Тёма, ждут нового взрыва.

– Ере­мей, ты от брата полу­чил письмо из деревни?

– Полу­чил, – отве­чает Еремей.

– Что он пишет?

– Пишет, что, слава Богу, уро­жай был. Чет­вер­тую лошадь купили.

Ере­мей ожив­ля­ется и рас­ска­зы­вает Тёме о земле, посеве, хозяй­стве, кото­рое сов­местно с ним ведет брат.

– Вот, к празд­нику, если Бог даст, попро­шусь у папы в деревню, – гово­рит Еремей.

– Как, на елке не будешь?

Ере­мей снис­хо­ди­тельно улы­ба­ется и говорит:

– Там же ж у меня рыдня – сваты, дружки…

– Ты кого больше всех любишь?

– Я всех люблю.

И от слад­кой мысли сви­да­ния у Ере­мея рису­ются при­ят­ные сердцу кар­тины: повя­зан­ные головы хох­луш, хустки, тяже­лые чеботы, рас­пис­ная хата, на столе варе­ники, галушки, горилка, а за сто­лом раз­го­рев­ши­еся, доб­ро­душ­ные, весе­лые и «леда­щие лыца» Грицко, Оста­пов, Дунь и Марусенек.

– Как ты дума­ешь, Ере­мей, мне что пода­рят на елку?

Ере­мей остав­ляет мечты и вни­ма­тельно смот­рит своим одним гла­зом в огонь:

– Мабуть, ружье?

– Насто­я­щее?

– Насто­я­щее, должно буть, – нере­ши­тельно гово­рит Еремей.

– Вот, Тёмочка, – гово­рит подо­шед­шая и при­сев­шая Таня, – вырас­тайте ско­рей да в офи­церы посту­пайте… сабля сбоку, усики такие…

– Я не буду офи­це­ром, – рав­но­душно гово­рит Тёма, задум­чиво смотря в огонь.

– Отчего не будете? Офи­це­рам хорошо.

И Ере­мей согла­ша­ется, что офи­це­рам хорошо.

– Ене­ра­лом будете, як папа ваш.

– Мама не хочет, чтобы я был офицером.

– А вы попросите.

– Не хочу. Я уче­ным буду… как Томылин.

– Не люблю я их; я одного учи­теля видала, – такой некра­си­вый, худой… Воен­ный лучше… усики.

– У меня тоже будут усы, – гово­рит Тёма и ста­ра­ется посмот­реть на свою верх­нюю губу.

Таня смот­рит и целует его. Тёма недо­вольно отстраняется.

– Зачем ты целуешь?

– Ско­рее расти будут усы…

– Отчего скорее?

Таня молча смот­рит лукаво на Ере­мея и улы­ба­ется. Тёма пере­во­дит глаза на Ере­мея, кото­рый тоже зага­дочно улы­ба­ется и весело гля­дит в печку.

– Ере­мей, отчего?

– Да так, она шут­кует, – гово­рит Ере­мей и мед­ленно встает, так как топка печки кончилась.

Тёма тоже встает и идет.

В сто­ло­вой Зина, при­дви­нув свечку, осто­рожно дер­жит над ней сахар, кото­рый тает и жел­тыми про­зрач­ными кап­лями падает на ложку, кото­рую Зина дер­жит дру­гой рукой.

Наташа, Сережа и Аня вни­ма­тельно сле­дят за каж­дою каплей.

– И я, – гово­рит Тёма, бро­са­ясь к сахарнице.

– Тёма, это для Наташи, у нее кашель, – про­те­стует Зина.

– У меня тоже кашель, – отве­чает Тёма и с саха­ром и лож­кой лезет на стол. Он уса­жи­ва­ется с дру­гой сто­роны свечи и делает то же, что Зина.

– Тёма, если ты только меня толк­нешь, я отниму свечку… Это моя свечка.

– Не толкну, – гово­рит Тёма, весь погло­щен­ный рабо­той, с высу­ну­тым от усер­дия языком.

У Тёмы на ложку падают какие-то совсем чер­ные, пере­жжен­ные, с копо­тью, капли.

– Фу, какая гадость, – гово­рит Зина.

Малень­кая ком­па­ния весело хохочет.

– Ничего, – отве­чает Тёма, – больше будет… – И он с насла­жде­нием наби­вает себе рот леден­цами в саже.

– Дети, спать пора, – гово­рит мать.

Тёма, Зина и вся ком­па­ния идут к отцу в каби­нет, целуют у него руку и говорят:

– Папа, покой­ной ночи.

Отец отры­ва­ется от работы и быстро, оза­бо­ченно одного за дру­гим рас­се­янно крестит.

Тёма у себя в ком­нате молится перед обра­зом Богу.

Мед­ленно, где-то за окном, с каким-то одно­об­раз­ным отзву­ком, капля за кап­лей падает с крыши вода на камен­ный пол тер­расы. «День, день, день», – раз­да­ется в ушах Тёмы. Он при­слу­ши­ва­ется к этому звону, смот­рит куда-то впе­ред и, забыв давно о молитве, весь пото­нул в ощу­ще­ниях про­жи­того дня: Ере­мей, Кей­зе­ровна, дочка Бориса Бори­со­вича, Томы­лин с матерью…

«Вот хорошо, если б Томы­лин был мой отец», – думает вдруг почему-то Тёма.

Эта откуда-то взяв­ша­яся мысль тут же непри­ятно пере­дер­ги­вает Тёму. Томы­лин в эту минуту как-то сразу дела­ется ему чужим, и вза­мен его выдви­га­ется образ суро­вого, оза­бо­чен­ного отца.

«Я очень люблю папу, – про­но­сится у него при­ят­ное созна­ние сынов­ней любви. – И маму люблю, и Ере­мея, и Бориса Бори­со­вича, всех, всех».

– Арте­мий Нико­ла­е­вич, – загля­ды­вает Таня, – ложи­тесь уже, а то зав­тра долго будете спать…

Тёма непри­ятно оторван.

Да, зав­тра опять вста­вать в гим­на­зию; и зав­тра, и после­зав­тра, и целый ряд скуч­ных, тоск­ли­вых дней…

Тёма тяжело вздыхает.

VIII. Иванов

Через несколько дней Борис Бори­со­вич умер. Мать его и тетка посту­пили в приют, жена и стар­шая дочь, забо­тами Агла­иды Васи­льевны, попали в инсти­тут, жена – эко­ном­кой, дочь – класс­ной дамой. Млад­шую дочь Агла­ида Васи­льевна взяла к себе, а быв­шую у нее фрей­лейн устро­ила над­зи­ра­тель­ни­цею дет­ского приюта.

На место Бориса Бори­со­вича при­шел тол­стый, крас­но­ще­кий моло­дой немец, Роберт Ива­но­вич Клау.

Уче­ники сразу почув­ство­вали, что Роберт Ива­но­вич – не Борис Борисович.

Дни пошли за днями, бес­цвет­ные своим одно­об­ра­зием, но силь­ные и бес­по­во­рот­ные сво­ими общими результатами.

Тёма как-то неза­метно сошелся с своим новым сосе­дом, Ивановым.

Косые глаза Ива­нова, в пер­вое время непри­ятно пора­жав­шие Тёму, при более близ­ком зна­ком­стве начали про­из­во­дить на него какое-то маня­щее к себе, осо­бенно силь­ное впе­чат­ле­ние, Тёма не мог дать отчета, что в них было при­вле­ка­тель­ного: глубже ли взгляд казался, свет­лее ли как-то был он, но Тёма так под­дался оча­ро­ва­нию, что стал и сам косить, сна­чала шутя, а потом уже не заме­чая, как глаза его сами собою вдруг скашивались.

Матери сто­ило боль­шого труда отучить его от этой привычки.

– Что ты уро­ду­ешь свои глаза? – спра­ши­вала она.

Но Тёма, чув­ствуя себя похо­жим в этот момент на Ива­нова, испы­ты­вал бес­ко­неч­ное наслаждение.

Ива­нов неза­метно втя­нул Тёму в сферу сво­его влияния.

Вечно тихий, непо­движ­ный, никого не тро­гав­ший, как-то рав­но­душно полу­чав­ший еди­ницы и пятерки, Ива­нов почти не схо­дил с сво­его места.

– Ты любишь страш­ное? – тихо спро­сил одна­жды, закры­вая рукою рот, Ива­нов во время какого-то скуч­ного урока.

– Какое страш­ное? – повер­нулся к нему Тёма.

– Да тише, – нервно про­го­во­рил Ива­нов, – сиди так, чтобы неза­метно было, что ты раз­го­ва­ри­ва­ешь. Ну, про страш­ное: ведьм, чертей…

– Люблю.

– В каком роде любишь?

Тёма поду­мал и ответил:

– Во вся­ком роде.

– Я рас­скажу тебе про один слу­чай в Испа­нии. Да не пово­ра­чи­вайся же… сиди, как будто слу­ша­ешь учи­теля. Ну, так. В одном замке в Испа­нии при­шлось как-то зано­че­вать одному путешественнику…

У Тёмы по спине уже забе­гали мурашки от пред­сто­я­щего удовольствия.

– Его пре­ду­пре­ждали, что в замке про­ис­хо­дит по ночам что-то страш­ное. Ровно в две­на­дцать часов отво­ря­лись все двери…

У Тёмы широко рас­кры­лись глаза.

– Опу­сти глаза!.. Что ты смот­ришь так?.. Заме­тят… Когда страшно сде­ла­ется, смотри в книгу!.. Вот так. Ровно в две­на­дцать часов отво­ря­лись сами собою двери, зажи­га­лись все свечи, и в самой даль­ней ком­нате пока­зы­ва­лась вдруг высо­кая, длин­ная фигура, вся в белом… Смотри в книгу… Я брошу рассказывать.

Тёма, как оча­ро­ван­ный, слушал.

Он любил эти страш­ные рас­сказы, неис­то­щи­мым источ­ни­ком кото­рых являлся Ива­нов. Бывало, ска­жет Ива­нов во время рекре­а­ции: «Не ходи сего­дня во двор, буду рас­ска­зы­вать». И Тёма, как при­ко­ван­ный, оста­вался на месте. Нач­нет и сразу захва­тит Тёму. Подо­прется, бывало, коле­ном о ска­мью и гово­рит, гово­рит – так и льется у него. Смот­рит на него Тёма, смот­рит на малень­кий, бол­та­ю­щийся в воз­духе поры­же­лый сапог Ива­нова, на лоп­нув­шую кожу этого сапога; смот­рит на едва выгля­ды­ва­ю­щий, заса­лен­ный, покры­тый пер­хо­тью фор­мен­ный ворот­ни­чок; смот­рит в его доб­рые све­тя­щи­еся глаза и слу­шает и чув­ствует, что любит он Ива­нова, так любит, что жалко ему почему-то этого малень­кого, бедно оде­того маль­чика, кото­рому ничего, кроме его рас­ска­зов, не надо, – что готов он, Тёма, при­кажи ему только Ива­нов, все сде­лать, всем для него пожертвовать.

– Как много ты зна­ешь! – ска­зал раз Тёма, – как ты все это можешь выдумать?

– Какой ты смеш­ной, – отве­тил Ива­нов. – Разве это моя фан­та­зия? Я читаю.

– Разве такие вещи печатают?

– Конечно, печа­тают. Ты чита­ешь что-нибудь?

– Как читаю?

– Ну, как чита­ешь? Возь­мешь какой-нибудь рас­сказ, сядешь и читаешь.

Тёма удив­ленно слу­шал Ива­нова. В его голове не вме­ща­лось, чтоб можно было доб­ро­вольно, без урока, сидеть и читать.

– Ты вот попро­буй, когда-нибудь я при­несу тебе одну зани­ма­тель­ную книжку… Только не порви.

Во вто­ром классе Тёма уже читал Гоголя, Майн-Рида, Ваг­нера и втя­нулся в чте­ние. Он любил, придя из гим­на­зии, под вечер, с кус­ком хлеба, забраться куда-нибудь в карет­ник, на чер­дак, в беседку – куда-нибудь подальше от жилья, и читать, пере­жи­вая все ощу­ще­ния выво­ди­мых героев.

Он позна­ко­мился с Ива­но­вым по дому и, узнав его жизнь, еще больше при­вя­зался к нему. Доб­рый, крот­кий с теми, кого он любил, Ива­нов был круг­лый сирота, жил у бога­тых род­ствен­ни­ков, поме­щи­ков, но как-то забро­шенно, в сто­роне от всей квар­тиры, в малень­кой, возле самой кухни, ком­натке. К нему никто не загля­ды­вал, он тоже не любил ходить в общие ком­наты и все­гда почти про­си­жи­вал один у себя.

– Тебе он нра­вится, мама? – при­ста­вал Тёма по сту раз к своей матери и, полу­чая утвер­ди­тель­ный ответ, пере­жи­вал насла­жде­ние за сво­его друга. – Мама, скажи, что тебе больше всего в нем нравится?

– Глаза.

– Правда, глаза? Зна­ешь, мама, его мать умерла перед тем, как он посту­пил в гим­на­зию. Я видел ее порт­рет. Она казачка, мама… Такая хоро­шень­кая… Он на груди в малень­ком меда­льоне носит ее порт­рет. Он мне пока­зы­вал, только ска­зал, чтобы я никому ничего не гово­рил. Ты тоже, мама, никому не говори. Ах, мама, если б ты знала, как я его люблю!

– Больше мамы?

Тёма скон­фу­женно опус­кал голову и нере­ши­тельно произносил:

– Оди­на­ково…

– Глу­пый ты маль­чик! – улы­ба­ясь, гово­рила мать.

– Мама, он гово­рит, чтобы летом я ехал к ним в деревню. Там у них пруд есть, рыбу будем ловить, сад боль­шой; у него боль­шой кожа­ный диван под окнами, и вишни прямо в окно висят. У дяди его про­пасть книг… Мы вдвоем запремся и будем читать. Пустишь меня, мама?

– Если перей­дешь в тре­тий класс – пущу.

– Ах, вот сча­стье будет! Я тебе при­везу много вишен. Хорошо?

– Хорошо, хорошо. Пора уж заниматься.

– Так не хочется… – гово­рил Тёма, сладко потягиваясь.

– А в деревню хочется?

– Хочется, – сме­ялся Тёма.

Ино­гда утром, когда Тёме не хоте­лось вста­вать, когда почему-либо пер­спек­тива идти в гим­на­зию не пред­став­ляла ничего заман­чи­вого, Тёма вдруг вспо­ми­нал сво­его друга, и слад­кое чув­ство охва­ты­вало его, – он вска­ки­вал и начи­нал оде­ваться. Он пере­жи­вал насла­жде­ние от мысли, что опять уви­дит Ива­нова, кото­рый уж будет ждать его и весело сверк­нет сво­ими доб­рыми чер­ными гла­зами из-под мох­на­той шапки волос. Поздо­ро­ва­ются дру­зья, сядут поближе друг к другу и радостно будут улы­баться Кор­неву, кото­рый, грызя ногти, насмеш­ливо скажет:

– Сто лет не вида­лись… Поце­луй­тесь на радостях.

В такие минуты Тёма счи­тал себя самым счаст­ли­вым человеком.

IX. Ябеда

Но ничто не вечно под луною. И дружба Тёмы с Ива­но­вым пре­кра­ти­лась, и мечты о деревне не осу­ще­стви­лись, и на самое вос­по­ми­на­ние об этих луч­ших днях из дет­ства Тёмы жизнь без­жа­лостно нало­жила свою гад­ли­вую печать, как бы в отместку за достав­лен­ное блаженство.

Учи­тель фран­цуз­ского языка, Бошар, скромно начав­ший карьеру с кучера, сохра­нив­ший свою пред­ста­ви­тель­ную фигуру, засе­дал на своем учи­тель­ском месте так же вели­че­ственно и доб­ро­душно, как в былые дни вос­се­дал на коз­лах сво­его фиакра. Как прежде, бывало, он по вре­ме­нам сте­гал свою клячу длин­ным бичом, так и теперь, от вре­мени до вре­мени, он хло­пал своей широ­кой, пух­лой ладо­нью и кри­чал гром­ким рав­но­душ­ным голосом:

– Voyons, voyons donс![6]

Одна­жды, по заве­ден­ному порядку, шел урок Бошара. Оче­ред­ной пере­во­дил, осталь­ной класс был в каком-то сред­нем состо­я­нии между сном и бодрствованием.

В малень­кое, круг­лое окошко класса, про­де­лан­ное в две­рях, загля­нул чей-то глаз.

Вах­нов сло­жил маши­нально кукиш, полю­бо­вался им сна­чала сам, а затем пред­ло­жил полю­бо­ваться и смот­рев­шему в окошечко.

При всем своем доб­ро­ду­шии Иван Ива­но­вич, кото­рый и смот­рел в окошко, не вытер­пел и, отво­рив дверь, при­гла­сил Вах­нова к директору.

Вах­нов стру­сил и стал божиться, что это не он. В под­твер­жде­ние своих слов он сослался на Бошара, будто бы видев­шего, как он, Вах­нов, сидел смирно.

Бошар, видев­ший все и с любо­пыт­ством есте­ство­ис­пы­та­теля наблю­дав­ший сам зверька низ­шей расы – Вах­нова, про­го­во­рил с пре­не­бре­же­нием удо­вле­тво­рен­ного наблюдателя:

– Allez, allez, bête animal![7]

Вах­нов скрепя сердце пошел за Ива­ном Ива­но­ви­чем в кори­дор, но когда дверь затво­ри­лась и они оста­лись одни с глазу на глаз, Вах­нов, не долго думая, встал на колени и проговорил:

– Иван Ива­но­вич, не губите меня! Дирек­тор исклю­чит за это, а отец убьет меня. Чест­ное слово, я говорю, правду: вы зна­ете моего отца.

Иван Ива­но­вич хорошо знал отца Вах­нова, кото­рый был в пол­ном смысле слова зверь по сви­ре­по­сти и кру­то­сти нрава. Он сла­вился на весь город этими сво­ими каче­ствами, наряду, впро­чем, и с дру­гими, при­знан­ными обще­ством: иде­аль­ной чест­но­стью и без­за­вет­ным мужеством.

– Встаньте ско­рей! – скон­фу­женно и рас­те­рянно заго­во­рил Иван Ива­но­вич и сам бро­сился под­ни­мать Вахнова.

Вах­нов, для уси­ле­ния впе­чат­ле­ния, вста­вая, чмок­нул над­зи­ра­теля в руку. Иван Ива­но­вич, окон­ча­тельно рас­те­ряв­шись, опро­ме­тью бро­сился от Вах­нова, отма­хи­ва­ясь и отпле­вы­ва­ясь на ходу. Вах­нов, постояв немного в кори­доре, снова вошел в класс.

Какими-то судь­бами эта исто­рия все-таки дошла до дирек­тора, и педа­го­ги­че­ским сове­том Вах­нов был при­го­во­рен к двух­не­дель­ному аре­сту по два часа каж­дый день.

Убе­див­шись, что донес не Иван Ива­но­вич, Вах­нов оста­но­вился на Бошаре, как на един­ствен­ном чело­веке, кото­рый мог доне­сти. Это было и общее мне­ние всего класса. Хотя и не горячо, но почти все выска­зы­вали пори­ца­ние Бошару.

«Идиот» Вах­нов на мгно­ве­ние при­об­рел если не ува­же­ние, то сочув­ствие. Это сочув­ствие про­бу­дило в Вах­нове затоп­тан­ное сперва отцом, а потом и гим­на­зией давно уже спав­шее само­лю­бие. Он испы­тал слад­кое нрав­ствен­ное удо­вле­тво­ре­ние, кото­рое чув­ствует чело­век от сочув­ствия к нему обще­ства. Но что-то гово­рило ему, что это сочув­ствие нена­деж­ное и, чтоб удер­жать его, от него, Вах­нова, тре­бо­ва­лось что-то такое, что заста­вило бы навсе­гда забыть его прошлое.

Бед­ная голова Вах­нова, может быть, в пер­вый раз в жизни, была полна дру­гими мыс­лями, чем те, какие вну­шало ей здо­ро­вое, празд­ное тело пят­на­дца­ти­лет­него оту­пев­шего отрока. Его мозги тяжело рабо­тали над труд­ной зада­чей, с кото­рой он и спра­вился наконец.

За мгно­ве­ние до при­хода Бошара Вах­нов не удер­жался, чтобы не ска­зать Ива­нову и Тёме (по насто­я­нию Ива­нова они и во вто­ром классе про­дол­жали сидеть втроем и по-преж­нему на послед­ней ска­мейке) о том, что он всу­нул в стул, на кото­рый сядет Бошар, иголку.

Так как на лицах Ива­нова и Тёмы изоб­ра­зился какой-то ужас вме­сто ожи­да­е­мого одоб­ре­ния, то Вах­нов на вся­кий слу­чай проговорил:

– Только выдайте!

– Мы не выда­дим, но не потому, что испу­га­лись твоих угроз, – отве­тил с досто­ин­ством Ива­нов, – а потому, что к этому обя­зы­вают пра­вила това­ри­ще­ства. Но это такая гнус­ная гадость…

Тёма только взгля­дом отве­тил на так отчет­ливо выра­жен­ные Ива­но­вым его соб­ствен­ные мысли.

Спо­рить было поздно. Бошар уже вхо­дил, вели­че­ствен­ный и спо­кой­ный. Он под­нялся на воз­вы­ше­ние, стал спи­ной к стулу, не спеша поло­жил книги на стол, огля­нул взгля­дом сон­ного орла класс и, раз­дви­гая слегка фалды, грозно опустился.

В то же мгно­ве­ние он вско­чил, как ужа­лен­ный, с прон­зи­тель­ным кри­ком, нагнулся и стал щупать рукой стул. Разыс­кав иголку, он выта­щил ее с боль­шим тру­дом из сиде­нья и бро­сился из класса.[8]

Совер­шенно блед­ный, с про­ва­лив­ши­мися вдруг куда-то внутрь гла­зами, откуда они горели огнем, вле­тел в класс дирек­тор и прямо бро­сился к послед­ней скамейке.

– Это не я! – при­жа­тый к ска­мье, в диком ужасе закри­чал Тёма.

– Кто?! – мог только про­хри­петь дирек­тор, схва­тив его за руку.

– Я не знаю! – отве­тил высо­ким виз­гом Тёма.

Рва­нув Тёму за руку, дирек­тор одним дви­же­нием выдер­нул его в про­ход и пота­щил за собой.

Тёма каким-то вих­рем понесся с ним по кори­дору. Как-то тупо застыв, он без­участно наблю­дал ряды веша­лок, шине­лей, гряз­ную калошу, валяв­шу­юся посреди кори­дора… Он при­шел в себя, только очу­тив­шись в дирек­тор­ской, когда его слух пора­зил зло­веще щелк­нув­ший замок запи­рав­шейся на ключ двери.

Смер­тель­ный ужас охва­тил его, когда он уви­дел, что дирек­тор, покон­чив с две­рью, стал как-то тихо, без­звучно под­би­раться к нему.

– Что вы хотите со мной делать?! – неистово закри­чал Тёма и бро­сился в сторону.

В то же мгно­ве­ние дирек­тор схва­тил его за плечо и про­го­во­рил быст­рым, огнем охва­тив­шим Тёму шепотом:

– Я ничего не сде­лаю, но не шутите со мною: кто?!

Тёма померт­ве­лыми гла­зами, застыв на месте, с ужа­сом смот­рел на раз­ду­вав­ши­еся ноздри директора.

Впив­ши­еся чер­ные горя­щие глаза ни на мгно­ве­ние не отпус­кали от себя широко рас­кры­тых глаз Тёмы. Точно что-то, помимо воли, раз­дви­гало ему глаза и вхо­дило через них властно и сильно, с мучи­тель­ной болью вглубь, в Тёму, туда… куда-то далеко, в ту глубь, кото­рую только холо­дом при­кос­но­ве­ния чего-то чужого впер­вые ощу­щал в себе оне­мев­ший мальчик…

Оше­лом­лен­ный, удру­чен­ный, Тёма почув­ство­вал, как он точно погру­жался куда-то…

И вот, как жалоб­ный под­свист в бурю, рядом с диким воем зазву­чали в его ушах и посы­па­лись его бес­связ­ные, сла­бе­ю­щие слова о пощаде, слова мольбы, просьбы и опять мольбы о пощаде и еще… ужас­ные, страш­ные слова, бес­со­зна­тельно сле­тав­шие с померт­ве­лых губ… ах! более страш­ные, чем клад­бище и чер­ная шапка Ере­мея, чем розги отца, чем сам дирек­тор, чем все, что бы то ни было на свете. Что смрад колодца?! Там, открыв рот, он больше не чув­ство­вал его… От смрада души, охва­тив­шего Тёму, он бешено рванулся.

– Нет! Нет! Не хочу! – с безум­ным воп­лем бес­ко­неч­ной тоски бро­сился Тёма к вырвав­шему у него при­зна­ние директору.

– Мол­чать! – со спо­кой­ным, холод­ным пре­зре­нием про­го­во­рил удо­вле­тво­рен­ный дирек­тор и, втолк­нув Тёму в сосед­нюю ком­нату, запер за ним дверь.

Остав­шись один, Тёма как-то бес­сильно, тупо огля­нулся, точно отыс­ки­вая поте­ряв­шу­юся связь собы­тий. Зати­хав­шие в отда­ле­нии шаги дирек­тора дали ему эту связь. Осле­пи­тель­ной, мучи­тель­ной болью сверк­нуло созна­ние, что дирек­тор пошел за Ивановым.

– И‑и! – ухва­тил себя ног­тями за щеки Тёма и завер­телся волч­ком. Натолк­нув­шись на что-то, он так и затих, охва­чен­ный какой-то бес­ко­неч­ной пустотой.

В сосед­нюю ком­нату опять вошел дирек­тор. Снова раз­дался его беше­ный крик.

Тёма при­шел в себя и замер в томи­тельно напря­жен­ном ожи­да­нии ответа Иванова.

– Я не могу… – тихой моль­бой донес­лось к Тёме, и сердце его сжа­лось мучи­тель­ной болью.

Опять загре­мел дирек­тор, и новый залп угроз оглу­шил комнату.

– Я не могу, я не могу… – доно­сился как будто с какой-то бес­ко­неч­ной высоты до слуха Тёмы быст­рый, дро­жа­щий голос Ива­нова. – Делайте со мной, что хотите, я приму на себя всю вину, но я не могу выдать…

Насту­пило гро­бо­вое молчание.

– Вы исклю­ча­е­тесь из гим­на­зии, – про­го­во­рил холодно и спо­койно дирек­тор. – Можете отправ­ляться домой. Лица с таким направ­ле­нием не могут быть терпимы.

– Что ж делать? – отве­тил раз­дра­женно Ива­нов, – выго­няйте, но вы все-таки не заста­вите меня сде­лать подлость.

– Вон!!

Тёма уже ничего не чув­ство­вал. Все как-то оне­мело в нем.

Через пол­часа состо­я­лось опре­де­ле­ние педа­го­ги­че­ского совета. Вах­нов исклю­чался. Род­ным Ива­нова пред­ло­жено было доб­ро­вольно взять его. Кар­та­шев нака­зы­вался на неделю оста­ваться во время обеда в гим­на­зии, по два часа каж­дый день.

Тёме при­ка­зали идти в класс, куда он и пошел, подав­лен­ный, уни­жен­ный, тупой, чув­ствуя отвра­ще­ние и к себе, и к дирек­тору, и к самой жизни, чув­ствуя одно бес­ко­неч­ное жела­ние, чтобы жизнь отле­тела сразу, чтобы сразу пере­стать чувствовать.

Но жизнь не отле­тает по жела­нию, чув­ство­вать надо, и Тёма почув­ство­вал, решив­шись под­нять нако­нец глаза на това­ри­щей, что нет Ива­нова, нет Вах­нова, но есть он, ябеда и донос­чик, при­гвож­ден­ный к сво­ему позор­ному месту… Неудер­жи­мой болью охва­тила его мысль о том свет­лом, без­воз­вратно погиб­шем вре­мени, когда и он был чистым и неза­пят­нан­ным; охва­тило его горь­кое чув­ство тоски, зачем он живет, и рыда­ния под­сту­пили к его горлу.

Но он удер­жал их, и только какой-то тихий, жалоб­ный писк успел вырваться из его горла, писк, замер­ший в самом начале. Что-то забы­тое, напом­нив­шее Тёме Жучку в колодце, мельк­нуло в его голове…

Тёма быстро, испу­ганно огля­нулся… Но никто не смот­рел на него.

Пере­да­вая дома эту исто­рию, Тёма скрыл, что выдал товарища.

Отец, выслу­шав, проговорил:

– Иначе ты и не мог посту­пить… И без нака­за­ния нельзя было оста­вить; Вах­нова давно пора было выгнать; Ива­нов, видно, за что-нибудь наме­чен, а ты, как меньше дру­гих вино­ва­тый, попла­тился недель­ным нака­за­нием. Что ж? отсидишь.

Сердце Тёмы тоск­ливо ныло, и, еще более уни­жен­ный, он стоял и не смел под­нять глаз на отца и мать.

Агла­ида Васи­льевна ничего не ска­зала и ушла к себе.

Не дотро­нув­шись почти до еды, Тёма тоск­ливо ходил по ком­на­там, отыс­ки­вая такие, в кото­рых никого не было, и, оста­нав­ли­ва­ясь у окон, непо­движно, без мысли, зами­рал, смотря куда-то. При малей­шем шорохе он быстро отхо­дил от сво­его места и испу­ганно оглядывался.

Когда насту­пили сумерки, ему стало еще тяже­лее, и он как-то бес­со­зна­тельно потя­нулся к матери. Он рас­смот­рел ее возле окна и молча подошел.

Тёма, рас­скажи мне, как все было… – мягко, лас­ково, но тре­бо­ва­тельно-уве­ренно про­го­во­рила мать.

Тёма замер и почув­ство­вал, что мать уже догадалась.

– Все расскажи.

Этот лас­ко­вый, впе­ред про­ща­ю­щий голос охва­тил Тёму какою-то жгу­чей потреб­но­стью – все до послед­него пере­дать матери.

Пере­дав истину, Тёма горько обо­рвал рас­сказ и уни­женно опу­стил голову.

– Бед­ный мой маль­чик, – про­из­несла охва­чен­ная той же тос­кой уни­же­ния и горечи мать.

Тёма обло­ко­тился на спинку ее кресла и тихо заплакал.

Мать молча выти­рала капав­шие по его щекам слезы. Собрав­шись с мыс­лями и дав время успо­ко­иться сыну, она сказала:

– Что делать? Если мы видим свои недо­статки и если, заме­чая их, ста­ра­емся испра­виться, то и ошибки наши уже явля­ются источ­ни­ками искуп­ле­ния. Сразу ничего не при­хо­дит. Все доста­ется тяже­лой борь­бой в жизни. В этой борьбе ты уже нашел сего­дня одну свою сла­бую сто­рону… Когда будешь молиться, попроси у Бога, чтобы он послал тебе твер­дость и креп­кую волю в минуты страха и опасности.

– Ах, мама, как я вспомню про Ива­нова, как вспомню… так бы, кажется, и умер сейчас.

Мать молча гла­дила голову сына.

– Ну, а если б ты пошел к нему? – спро­сила она ласково.

Тёма не сразу ответил.

– Нет, мама, не могу, – ска­зал он дрог­нув­шим голо­сом. – Когда я знаю, что больше не увижу его… так жалко… я так люблю его… а как поду­маю, что пойду к нему… я больше не люблю его, – тоск­ливо докон­чил Тёма, и слезы опять брыз­нули из его глаз.

– Ну и не надо, не ходи. Когда-нибудь в жизни, когда ты вый­дешь хоро­шим, чест­ным чело­ве­ком, Бог даст, ты встре­тишься с ним и ска­жешь ему, что если ты вышел таким, то оттого, что ты все­гда думал о нем и хотел быть таким же чест­ным, хоро­шим, как он. Хорошо?

Тёма молча вздох­нул и заду­мался. Мать тоже замол­чала и только про­дол­жала лас­кать сво­его не усто­яв­шего в пер­вом бою сына.

Вече­ром, в кро­вати, Тёма осто­рожно под­нял голову и, убе­див­шись, что все уже спят, без­звучно спу­стился на пол и, весь про­ник­ну­тый горя­чим экс­та­зом, охва­чен­ный каким-то осо­бен­ным, так редко, но с такой силой посе­ща­ю­щим детей огнем веры, – жарко молился, прося Бога послать ему силы ничего не бояться.

И вдруг, среди молитвы, Тёма вспом­нил Ива­нова, его доб­рые глаза, так лас­ково, довер­чиво смот­рев­шие на него, вспом­нил, что больше его нико­гда не уви­дит… и, как-то завиз­жавши от боли, впился зубами в подушку и замер в безыс­ход­ной тоске…

X. В Америку

Тоск­ливо, холодно и непри­вет­ливо потекла гим­на­зи­че­ская жизнь Тёмы. Он не мог выно­сить класс­ной ком­наты – этой сви­де­тель­ницы его былого сча­стья и паде­нья, хотя между това­ри­щами Тёма и встре­тил неожи­дан­ную для него под­держку. Через несколько дней после тяже­лого оди­но­че­ства Касиц­кий, подойдя и улег­шись на ска­мейке перед Тёмой, под­пе­рев под­бо­ро­док рукой, спро­сил его лас­ково и сочув­ственно, смотря в глаза:

– Как это слу­чи­лось, что ты выдал? Струсил?

– Черт его знает, как это вышло, – заго­во­рил Тёма, и слезы под­сту­пили к его гла­зам, – рас­кри­чался, зато­пал, я и не помню…

– Да, это непри­ятно… Ну, теперь уче­ный будешь…

– Теперь пусть попро­бует, – вспых­нул Тёма, и глаза его сверк­нули, – я ему, под­лецу, в морду залеплю…

– Вот как… Да, свин­ство, конечно… Жалко Иванова?

– Эх, за Ива­нова я пол­жизни бы отдал!

– Конечно… водой ведь вас, бывало, не разо­льешь. А моя-то сво­лочь, Яко­влев, радуется.

Каж­дый день Касиц­кий под­са­жи­вался к Тёме и с удо­воль­ствием заво­дил с ним разговоры.

– Послу­шай, – пред­ло­жил одна­жды Касиц­кий, – хочешь, я пере­сяду к тебе?

Тёма вспых­нул от радости.

– Ей-Богу… у меня там такая дрянь…

И Дани­лов все чаще и чаще стал огля­ды­ваться на Тёму. Дани­лов подолгу, ста­ра­ясь это делать неза­метно, вдум­чиво всмат­ри­вался в блед­ное, изму­чен­ное лицо «выдав­шего», и в душе его живо рисо­ва­лись муки, кото­рые пере­жи­вал в это время Тёма. Чув­ство стыд­ли­во­сти не поз­во­ляло ему выра­зить Тёме прямо свое уча­стие, и он огра­ни­чи­вался тем, что только как-то осо­бенно сильно жал, при встрече утром, руку Тёмы и крас­нел. Тёма чув­ство­вал рас­по­ло­же­ние Дани­лова и тоже украд­кой смот­рел на него и быстро отво­дил глаза, когда Дани­лов заме­чал его взгляд.

– Ты куда? – спро­сил Дани­лов Касиц­кого, кото­рый с воро­хом тет­ра­дей и книг несся весело по классу.

– А вот, пере­браться задумал…

Эта мысль понра­ви­лась Дани­лову; он весь урок что-то сооб­ра­жал, а в рекре­а­цию, подойдя реши­тельно к Тёме и став как-то, по своей при­вычке, впо­лу­обо­рот к нему, спро­сил, краснея:

– Ты ничего не будешь иметь про­тив, если и я пере­сяду к тебе?

– Я очень рад, – отве­тил Тёма, в свою оче­редь крас­нея до волос.

– Ну, и отлично.

– И ты? – уви­дав Дани­лова, про­го­во­рил обра­до­ва­ный и воз­вра­тив­шийся откуда-то в это время Касицкий.

И он заорал во все горло:

Вот мчится тройка удалая!

Один из двух ста­рых сосе­дей Касиц­кого, Яко­влев, шеп­нул на ухо Филиппову:

– Кар­та­шев и им удружит…

И оба весело рассмеялись.

– Моя дрянь сме­ется, – про­го­во­рил Касиц­кий, пере­став петь. – Сплет­ни­чают что-нибудь. Черт с ними!.. Постойте, теперь надо так рас­сесться: ты, Дани­лов, как самый солид­ный, садись в корень, между нами, двумя сорван­цами. Ты, Кар­та­шев, поле­зай к стене, а я, так как не могу долго сидеть на месте, сяду поближе к проходу.

Когда все было испол­нено, он проговорил:

– Ну вот, теперь насто­я­щая тройка! Ничего, отлично заживем.

– Ты любишь море? – спро­сил одна­жды Дани­лов у Тёмы.

– Люблю, – отве­тил Тёма.

– А на лодке любишь кататься?

– Люблю, только я еще ни разу не катался.

Дани­лов никак не мог понять, как живя в при­мор­ском городе, до сих пор ни разу не пока­таться на лодке. Он давно уже умел и гре­сти и управ­лять рулем. Он, сколько пом­нил себя, все пом­нил то же без­бреж­ное море, их дом, сто­яв­ший на самом берегу, все­гда вды­хал в себя све­жий запах этого моря, пере­ме­шан­ный с запа­хом пеньки, смо­ля­ных кана­тов и камен­но­уголь­ного дыма при­стани. Сколько он пом­нил себя, все­гда его ухо лас­кал шум моря, то тихий и мяг­кий, как шепот, то страст­ный и бур­ный, как стон и вопли разъ­ярен­ного дикого зверя. Он любил это море, срод­нился с ним; любовь эту под­дер­жи­вали и раз­вили в нем до стра­сти моло­дые моряки, бывав­шие у его отца, капи­тана порта.

Он спал и гре­зил морем. Он любо­вался у откры­того окна, когда, бывало, вече­ром луна зали­вала своим чуд­ным све­том эту бес­ко­неч­ную вод­ную даль со свет­лой сереб­ря­ной поло­сой луны, свер­кав­шей в воде и теряв­шейся на дале­ком гори­зонте; он видел, как вдруг выплыв­шая лодка попа­дала в эту осве­щен­ную полосу, раз­ре­зая ее друж­ными, мер­ными взма­хами весел, с кото­рых, как сереб­ря­ный дождь, сбе­гала напи­тан­ная фос­фо­ри­че­ским блес­ком вода. Он любил тогда море, как любят малень­ких хоро­шень­ких детей. Но не этой кар­ти­ной море влекло его душу, вызы­вало вос­торг и страсть к себе. Его раз­жи­гала буря, в нем поды­ма­лась неиз­ве­дан­ная страсть в утлой лодке поме­ряться силами с рас­сви­ре­пев­шим морем, когда оно, взбе­шен­ное, как титан, швы­ряло далеко на берег свои беше­ные волны. Тогда Дани­лов уж не был похож на мяг­кого, обык­но­вен­ного Дани­лова. Тогда, вдох­но­вен­ный, он про­ста­и­вал по целым часам на мор­ском берегу, наблю­дая рас­хо­див­ше­еся море. Он с какою-то зави­стью смот­рел в упор на своих бешено набе­гав­ших вра­гов – волны, кото­рые тут же, у его ног, раз­би­ва­лись о берег.

– Не любишь! – с насла­жде­нием шеп­тали его поблед­нев­шие губы, а глаза уже впи­ва­лись в новый набе­гав­ший вал, кото­рый, точно раз­бе­жав­шийся чело­век, спо­ткнув­шись с раз­маха, высоко взмах­нув руками, тяжело опро­ки­ды­вался на ост­рые камни.

«Э‑эх!» – зло­радно отда­ва­лось в его сердце.

Одна­жды Дани­лов ска­зал Тёме и Касицкому:

– Хотите зав­тра пока­таться на лодке?

Тёма, зами­рая от сча­стья, вос­тор­женно ответил:

– Хочу.

Касиц­кий тоже изъ­явил согласие.

– Так прямо из гим­на­зии и пой­дем. Сна­чала пообе­даем у меня, а потом и кататься.

Вопрос у Тёмы был только в том, как отне­сутся к этому дома. Но и дома он полу­чил разрешение.

Про­гулки по морю стали излюб­лен­ным заня­тием дру­зей в тре­тьем классе. Зимой, когда море замерзло и нельзя было больше ездить, вер­ные дру­зья ходили по берегу, смот­рели на рас­сти­лав­шу­юся перед ними ледя­ную рав­нину, на тем­ную полосу воды за ней, там, где море сли­ва­лось с низ­кими свин­цо­выми тучами, – щел­кали зубами, синели от холода, ежи­лись в своих фор­мен­ных паль­тиш­ках, пря­тали в корот­кие рукава крас­ные руки и гово­рили всё о том же море. Глав­ным обра­зом гово­рил Дани­лов; Тёма с рас­кры­тым ртом слу­шал, а Касиц­кий и слу­шал, и воз­ра­жал, и развлекался.

– А вот я знаю такой слу­чай, – начи­нал, бывало, Касиц­кий, – один корабль опрокинулся…

– Киле­вой? – спра­ши­вал Данилов.

– Киле­вой, конечно.

– Ну и врешь, – отре­зы­вал Дани­лов. – Такой корабль не может опрокинуться…

– Ну, уж это дудки! Ах, оставьте, пожа­луй­ста. Так может…

– Да пони­ма­ешь ты, что не может. Един­ствен­ный слу­чай был…

– Был же? Зна­чит, может.

– Да ты дослу­шай. Этот корабль…

Но Касиц­кий уже не слу­шал; он зави­дел собаку и бежал дока­зы­вать дру­зьям, что собака его не уку­сит. Эти дока­за­тель­ства нередко кон­ча­лись тем, что собака из выжи­да­тель­ного поло­же­ния пере­хо­дила в насту­па­тель­ное и стре­ми­тельно рвала у Касиц­кого то брюки, то пальто, вслед­ствие чего у него не было такого пла­тья, на кото­ром не нашлось бы непо­чи­нен­ного места. Но он не сму­щался и все­гда нахо­дил какое-нибудь осно­ва­ние, почему собака его уку­сила. То оттого, что она беше­ная, то нарочно…

– Нарочно под­драз­нил, – гово­рил снис­хо­ди­тельно Касицкий.

– Ну да, нарочно? – сме­ялся Тёма.

– Дура, нарочно! – сме­ялся и Касиц­кий, надви­гая Тёме на лицо фуражку.

Если ничего дру­гого не оста­ва­лось для раз­вле­че­ния, то Касиц­кий не брез­гал и коле­сом прой­тись по панели. За это Дани­лов снис­хо­ди­тельно назы­вал его «маль­чиш­кой». Дани­лов вообще был стар­шим в ком­па­нии – не летами, но солид­но­стью, кото­рая про­ис­хо­дила от бес­пре­дель­ной любви к морю; о нем только и думал он, о нем только и гово­рил и ничего и никого, кроме сво­его моря, не при­зна­вал. Одно тер­зало его, что он не может посвя­тить всего сво­его вре­мени этому морю, а дол­жен тра­тить это доро­гое время и на сон, и на еду, и на гим­на­зию. В послед­нем ему сочув­ство­вали и Тёма и Касицкий.

– Есть люди с твер­дой волей, кото­рые и без гим­на­зии умели про­кла­ды­вать себе дорогу в жизни, – гово­рил Дани­лов. Тёма только вздыхал.

Есть, конечно, есть… Робин­зон… А все эти юнги, с дет­ства попав­шие слу­чайно на паро­ход, про­шед­шие сквозь огонь и мед­ные трубы, зака­лив­ши­еся во всех неуда­чах. Боже мой! Чего они не видали, где не бывали: и пустыни, и львы, и тигры, и аме­ри­кан­ские индейцы.

– А ведь такие же, как и мы, люди, – гово­рил Данилов.

– Конечно, такие.

– Тоже и отца, и мать, и сестер имели, тоже, веро­ятно, страшно сна­чала было, а пере­си­лили, не захо­тели изби­тым путем пош­лой жизни жить, и что ж – разве они жалели? Нико­гда не жалели: все они все­гда вырас­тали без этих дурац­ких еди­ниц и экза­ме­нов, жени­лись все­гда на ком хотели, ста­ри­ками дела­лись, и все им завидовали.

И вот поне­многу план созрел: попы­тать сча­стья и с пер­вым весен­ним днем удрать в Аме­рику на пер­вом отхо­дя­щем паро­ходе. Мысль эту бро­сил Касиц­кий и сей­час же забыл о ней. Дани­лов долго вду­мы­вался и пред­ло­жил одна­жды при­ве­сти ее в испол­не­ние. Тёма дал согла­сие, не думая, глав­ным обра­зом ввиду дале­кой еще весны. Касиц­кий дал согла­сие, так как ему было реши­тельно все равно: в Аме­рику так в Аме­рику. Дани­лов все тонко, во всех дета­лях обду­мал. Прежде всего совсем без денег ехать нельзя; поло­жим, юнге даже пла­тят сколько-нибудь, но до юнги надо дое­хать. А потому необ­хо­димо было поль­зо­ваться каж­дым удоб­ным момен­том, чтобы откла­ды­вать все, что можно. Все ресурсы должны были посту­пать в кассу: деньги, выда­ва­е­мые на зав­траки, – раз, име­нин­ные – два, слу­чай­ные (вроде на извоз­чика), подарки дядей и пр. и пр. – три. Дани­лов доб­ро­со­вестно отби­рал у дру­зей деньги сей­час же по при­ходе их в класс, так как опыт пока­зал, что у Касиц­кого и Тёмы деньги в первую же рекре­а­цию уле­ту­чи­ва­лись. Резуль­та­том этого был вол­чий голод в ком­па­нии во все время уро­ков, то есть с утра до двух-трех часов дня. Дани­лов кре­пился, Касиц­кий без цере­мо­нии отла­мы­вал куски у пер­вого встреч­ного, а Тёма тер­пел, тер­пел и тоже кон­чал тем, что про­сил у кого-нибудь «кусо­чек», а то отправ­лялся на поиски по ска­мьям, где и нахо­дил все­гда какую-нибудь зава­ляв­шу­юся корку.

Было, конечно, довольно про­стое сред­ство изба­вить себя от таких еже­днев­ных мук – это брать с собой из дому хоть запас­ный кусок хлеба. Но вся беда заклю­ча­лась в том, что после утрен­него чая, когда ком­па­ния отправ­ля­лась в гим­на­зию, им не хоте­лось есть, и с точки зре­ния этого насто­я­щего они каж­дый день впа­дали в оши­боч­ную уве­рен­ность, что и до конца уро­ков им не захо­чется есть.

– На что ты похож стал?! Под гла­зами синяки, щеки втя­нуло, худой, как ске­лет! – допы­ты­ва­лась мать.

Хуже всего, что, удер­жи­ва­ясь, Тёма дотя­ги­вал обык­но­венно до послед­ней рекре­а­ции, и уж когда голод чуть не застав­лял его кри­чать, тогда он только отправ­лялся на фура­жи­ровку. Вслед­ствие этого аппе­тит пере­би­вался, и так осно­ва­тельно, что, придя домой, Тёма ни до чего, кроме хлеба и супа, не касался.

Обду­мы­вая в подроб­но­стях свой план, Дани­лов при­шел к заклю­че­нию, что прямо в гавани сесть на корабль не удастся, потому что, во-пер­вых, узнают и не пустят, а во-вто­рых, потре­буют загра­нич­ные пас­порты. Поэтому Дани­лов решил так: узнав, когда отхо­дит под­хо­дя­щий корабль, забла­го­вре­менно выбраться в откры­тое море на лодке и там, при­став к кораблю, объ­яс­нить, в чем дело, и уехать на нем. Вопрос о даль­ней­шем был решен в утвер­ди­тель­ном смысле на том про­стом осно­ва­нии, что кому же даро­вых работ­ни­ков не надо? Гораздо труд­нее был вопрос о лодке. Чтоб ото­слать ее назад, нужен был про­вод­ник. Этим под­во­дился про­вод­ник. Если пустить лодку на про­из­вол судьбы, – про­пажа казен­ного иму­ще­ства – отец под­во­дился. Все это при­вело Дани­лова к заклю­че­нию, что надо стро­ить свою лодку. Отец Дани­лова ото­звался сочув­ственно, дал им лесу, руко­во­ди­те­лей, и ком­па­ния при­сту­пила к работе. Выбор типа лодки под­вергся все­сто­рон­нему обсуж­де­нию. Решено было стро­ить киле­вую и отдано было пред­по­чте­ние ходу перед вместимостью.

– Весь сек­рет, чтобы было как можно меньше сопро­тив­ле­ние. Чем она уже…

– Ну, конечно, – пере­би­вал нетер­пе­ли­вый Касицкий.

– Пони­ма­ешь? – спра­ши­вал Дани­лов Тёму.

– Пони­маю, – отве­чал Тёма, пони­ма­ю­щий больше потому, что это было понятно Дани­лову и Касиц­кому: что там еще дока­пы­ваться? Уже – так уже.

– Мне даже кажется, что эта модель, самая узкая из всех, и та широка.

– Конечно, широка, – энер­гично под­дер­жал Касиц­кий. – К чему такое брюхо?

– Отец наста­и­вает, – нере­ши­тельно про­го­во­рил Данилов.

– Еще бы ему не наста­и­вать, у него живот-то, слава Богу; ему и надо, а нам на что?

– А мы, чтоб не драз­нить его, сде­лаем уже, а ему бла­го­ра­зумно умолчим.

– Под­лец, врать хочешь…

– Не врать, мол­чать буду. Спро­сит – ну, тогда признаюсь.

Всю зиму шла работа; сперва киль выде­лали, затем шпан­го­уты наса­дили, потом обшив­кой заня­лись, а затем и выкра­сили в белый цвет, с синей полос­кой кругом.

Соб­ственно говоря, постройка лодки подви­га­лась непро­пор­ци­о­нально труду, какой затра­чи­вался на нее дру­зьями, и сек­рет этот объ­яс­нялся тем, что им помо­гали какие-то таин­ствен­ные руки. Дру­зья бла­го­ра­зумно мол­чали об этом, и когда лодка была готова, они с гор­до­стью объ­явили товарищам:

– Мы кончили.

Впро­чем, Касиц­кий не удер­жался и тут же ска­зал, под­ми­ги­вая Тёме:

– Мы?!

– Конечно, мы, – отве­тил Тёма. – Мат­росы помо­гали, а все-таки, мы.

– Помо­гали?! Рыло!

И Касиц­кий, рас­сме­яв­шись, добавил:

– Кой черт, мы! Ну, Дани­лов дей­стви­тельно рабо­тал, а мы вот с этим под­ле­цом все больше насчет глаз. Да ей-Богу же, – кон­чил он доб­ро­душно. – Зачем врать.

– Я счи­таю, что и я работал.

– Ну да, ты счи­та­ешь. Ну, счи­тай, считай.

– Да зачем вам лодка? – спро­сил Кор­нев, грызя, по обык­но­ве­нию, ногти.

– Лодка? – пере­спро­сил Касиц­кий. – Зачем нам лодка? – обра­тился он к Тёме.

Тёму под­мы­вало.

– Сви­нья! – сме­ялся он, чув­ствуя непре­одо­ли­мое жела­ние выболтать.

– Чтоб кататься, – отве­тил Дани­лов, не сморг­нув, что назы­ва­ется, глазом.

Кор­нев видел, что тут что-то не то.

– Мало у отца тво­его лодок?

– Ход­ких нет, – отве­тил Данилов.

– Что зна­чит – ходких?

– Чтоб резали хорошо воду.

– А что зна­чит – чтоб резали хорошо воду?

– Это зна­чит, что ты дурак. – вста­вил Касицкий.

– Бревно! – вскользь отве­тил Кор­нев, – не с тобой говорят.

– Ну, чтоб узкая была, шла легко, ока­зы­вала бы воде мень­шее сопротивление.

– Зачем же вам такую лодку?

– Чтобы больше удо­воль­ствия было от катанья.

Кор­нев подо­зри­тельно всмат­ри­вался по оче­реди в каждого.

– Эх ты, дура! – про­из­нес Касиц­кий полу­шутя-полу­се­рьезно. – В Аме­рику хотим ехать.

После этого уже сам Кор­нев гово­рил пренебрежительно:

– Черти, с вами гороху наесться сперва надо, – и уходил.

– Послу­шай, зачем ты гово­ришь? – заме­чал Дани­лов Касицкому.

– Что говорю? Именно так дей­ствуя, ничего и не говорю.

– Конечно, – под­дер­жи­вал Тёма, – кто ж дога­да­ется при­нять его слова за серьезные.

– Все дога­да­ются. Вас под­мы­вает на каж­дом слове, и кон­чится тем, что вы все раз­бол­та­ете. Глупо же. Если не хотите, ска­жите прямо, зачем было и зате­вать тогда.

Обык­но­венно невоз­му­ти­мый, Дани­лов не на шутку начи­нал сер­диться. Касиц­кий и Тёма обе­щали ему соблю­дать впе­ред стро­гое мол­ча­ние. И хотя нередко на при­я­те­лей нахо­дило страст­ное жела­ние под­си­деть самих себя, но созна­ние огор­че­ния, кото­рое они нане­сут этим Дани­лову, оста­нав­ли­вало их.

Понят­ное дело, что тому, кто едет в Аме­рику, ника­ких, соб­ственно, уро­ков гото­вить не к чему, и время, потра­чен­ное на такой труд, счи­та­лось ком­па­нией погиб­шим временем.

Обсто­я­тель­ства помогли Тёме в этом отно­ше­нии. Мать его родила еще одного сына, и выслу­ши­ва­ние уро­ков было остав­лено. Сле­ду­ю­щая треть, послед­няя перед экза­ме­нами, была весьма печальна по резуль­та­там: еди­ница, два, закон Божий – три, по есте­ствен­ной – пять, пове­де­ние – и то «хоро­шего» вме­сто обыч­ного «отлич­ного». На Кар­та­шева мах­нули в гим­на­зии рукой, как на уче­ника, кото­рый оста­ется на вто­рой год.

Тёма бла­го­ра­зумно утаил от домаш­них отметки. Так как тре­бо­ва­лась рас­писка, то он, как мог, и рас­пи­сался за роди­те­лей, что отметки они видели. При этом бла­го­ра­зумно под­пи­сал: «По слу­чаю болезни, за мать, сестра З. Кар­та­шева». Дома, на вопрос матери об отмет­ках, он отде­лы­вался обыч­ным отве­том, про­из­но­си­мым каким-то слиш­ком уж рав­но­душ­ным и бес­печ­ным голосом:

– Не полу­чил еще.

– Отчего ж так затянулось?

– Не знаю, – отве­чал Тёма и спе­шил заго­во­рить о чем-нибудь другом.

– Тёма, скажи правду, – при­стала раз к нему мать, – в чем дело? Не может быть, чтоб до сих пор не было отметок?

– Нет, мама.

– Смотри, Тёма, я вот встану и поеду сама.

Тёма пожал пле­чами и ничего не отве­тил: чего, дескать, при­стали к чело­веку, кото­рый уже давно мыс­ленно в Америке?

Дру­зья назна­чили свой отъ­езд на чет­вер­тый день пасхи. Так было решено с целью не отрав­лять род­ным Пасху.

Загра­нич­ный паро­ход отхо­дил в шесть часов вечера. Решено было тро­нуться в путь в четыре.

Тёма, ста­ра­ясь соблю­дать рав­но­душ­ный вид, бро­сая украд­кой рас­тро­ган­ные взгляды кру­гом, неза­метно юрк­нул в калитку и пустился к гавани.

Дани­лов уже оза­бо­ченно бегал от дома к лодке.

Тёма загля­нул внутрь их общей кра­са­вицы – белой с синей каем­кой лодки, с деви­зом «Впе­ред», и уви­дел там вся­кие кульки.

– Еда, – оза­бо­ченно объ­яс­нил Дани­лов. – Где же Касицкий?

Нако­нец пока­зался и Касиц­кий с какой-то пар­ши­вой собачонкой.

– Да брось! – нетер­пе­ливо про­го­во­рил Данилов.

Касиц­кий с сожа­ле­нием выпу­стил собаку.

– Ну, готово! Едем.

Тёма с зами­ра­нием сердца прыг­нул в лодку и сел на весло.

«Неужели навсе­гда?» – про­нес­лось у него в голове и мучи­тельно-сладко где-то далеко-далеко замерло.

Касиц­кий сел на дру­гое весло. Дани­лов – на руль.

– Отдай! – сухо ско­ман­до­вал Дани­лов матросу.

Мат­рос бро­сил веревку, кото­рую дер­жал в руке, и оттолк­нул лодку.

– Нава­лись!

Тёма и Касиц­кий взмах­нули вес­лами. Вода быстро, тороп­ливо, гулко заго­во­рила у борта лодки.

– Нава­лись!

Гребцы сильно налегли. Лодка помча­лась по глад­кой поверх­но­сти гавани. У выхода она ловко виль­нула под носом вхо­див­шего паро­хода и, выско­чив на зыб­кую, неров­ную поверх­ность откры­того моря, точно затан­це­вала по мел­ким волнам.

– Норд-ост! – коротко заме­тил Данилов.

Весен­ний холод­ный ветер сры­вал с весел воду и раз­но­сил брызги.

– Нава­лись!

Весла, ровно и мерно стуча в уклю­чи­нах, на несколько мгно­ве­ний погру­жа­лись в воду и снова свер­кали на солнце лов­ким дви­же­нием греб­цов обра­щен­ные парал­лельно к воде.

Отъ­е­хав вер­сты две, гребцы, по команде Дани­лова, под­няли весла и сняли шапки с вспо­тев­ших голов.

– Черт, пить хочется, – ска­зал Касиц­кий и, пере­гнув­шись, зачерп­нул двумя руками мор­ской воды и хлеб­нул глоток.

То же самое про­де­лал и Тёма.

– Нава­лись!

Опять мерно засту­чали весла, и лодка снова весело и легко начала резать набе­гав­шие волны.

Ветер све­жел.

– К вечеру разыг­ра­ется, – заме­тил Данилов.

– О‑го, рвет, – отве­тил Касиц­кий, надви­гая чуть было не сорвав­шу­юся в море шапку.

– Экая кра­сота! – про­го­во­рил немного погодя Дани­лов, любу­ясь небом и морем. – Посмот­рите на солнце, как насе­дают тучи! Точно рядом день и ночь. Там все тем­ное, гроз­ное; а сюда, к городу, – ясное, тихое, спокойное.

Касиц­кий и Тёма сосре­до­то­ченно молчали.

Тёма скольз­нул гла­зами по свер­кав­шему вдали городу, по спо­кой­ному, ясному берегу, и сердце его тоск­ливо сжа­лось: что-то теперь делают мать, отец, сестры?! Может быть, весело сидят на тер­расе, пьют чай и не знают, какой удар при­го­то­вил он им. Тёма испу­ганно огля­нулся, точно проснулся от какого-то тяже­лого сна.

– Что, может, назад пой­дем, Кар­та­шев? – спро­сил спо­койно Дани­лов, наблю­дая его.

«Назад?!» – радостно рва­ну­лось было сердце Тёмы к матери. А мечты об Аме­рике, а гим­на­зия, экза­мены, неиз­беж­ный провал…

Тёма отри­ца­тельно мот­нул голо­вой и угрюмо молча налег на весло.

– Паро­ход! – крик­нул Касицкий.

Из гавани, выпус­кая клубы чер­ного дыма, пока­зался гро­мад­ный загра­нич­ный пароход.

– Пой­дем поти­хоньку навстречу.

Лодка сде­лала кра­си­вый полу­круг и мед­ленно пошла навстречу.

Паро­ход при­бли­жался. Уже можно было разо­брать толпу пас­са­жи­ров на палубе!

«Через несколько минут мы уже будем между ними», – мельк­нуло у каж­дого из друзей.

– Пора!

Все было наготове.

Согласно зако­нам ава­рий, Касиц­кий выстре­лил два раза из револь­вера, а Дани­лов выбро­сил спе­ци­ально при­го­тов­лен­ный для этого слу­чая белый флаг, навя­зан­ный на длин­ный шест.

Тяже­лое чудо­вище летело совсем близко, высоко задрав свои могу­чие борты, и гул машины явственно отдался в ушах бег­ле­цов, обдав их запа­хом пара и пере­го­ре­лого масла.

Лодку зака­чало во все стороны.

Ура! Их заме­тили. Целый ворох белых плат­ков зама­хал им с палубы. Но что ж это? Зачем они не останавливаются?

– Стре­ляй еще! Маши платком.

Дру­зья стре­ляли, махали и кри­чали как могли.

Увы! Паро­ход уж был далеко и все больше и больше при­бав­лял ходу…

Разо­ча­ро­ва­ние было полное.

– Они думали, – про­го­во­рил огор­ченно Тёма, – что мы им хоро­шей дороги желаем.

– Я гово­рил, что все это ерунда, – ска­зал Касиц­кий, бро­сая в лодку револь­вер. – Ну кто, в самом деле, нас возь­мет?! Кто для нас остановится?!

Уныло, хотя и быстро было воз­вра­ще­ние обратно. Норд-ост был попутный.

– Надо обду­мать… – начал было Данилов.

– Ерунда! Ни в какую Аме­рику я больше не поеду, – ска­зал Касиц­кий, когда лодка при­стала к берегу. – Все это чушь.

– Ну, вот уж и чушь, – отве­тил скон­фу­женно Данилов.

– Да, конечно, чушь, и пора понять это.

Тёма грустно слу­шал, задум­чиво смотря вдаль так коварно изме­нив­шему пароходу.

– Надо обдумать…

– Как выдер­жать экза­мены, – фырк­нул Касиц­кий и, нахло­бу­чив шапку, пожав наскоро руки дру­зьям, быстро пошел в город.

– Духом упал. Все еще можно попра­вить, – грустно докон­чил Данилов.

– Про­щай, – отве­тил Тёма и, пожав това­рищу руку, тоже побрел домой.

Да, не выго­рела Аме­рика! С одной сто­роны, конечно, при­ятно опять уви­деть мать, отца, сестер, бра­тьев, с кото­рыми думал уже нико­гда, может быть, не встре­титься, но, с дру­гой сто­роны, тяжело и тоск­ливо вста­вали экза­мены, почти неиз­беж­ный про­вал, все то, с чем, каза­лось, было уже навсе­гда покончено.

Да, жаль, – а хоро­ший было при­ду­мали выход.

И Тёма от души вздохнул.

Когда после пасхи в пер­вый раз собра­лись в класс, все уже пере­мо­ло­лось, и Касиц­кий не удер­жался, чтобы в весе­лых крас­ках не пере­дать о неудав­шейся затее. Тёма весело помо­гал ему, а Дани­лов только снис­хо­ди­тельно слушал.

Все сме­я­лись и про­звали Дани­лова, Касиц­кого и Тёму «аме­ри­кан­цами».

XI. Экзамены

Подо­шли и экзамены.

Несмотря на то, что Тёма не про­пус­кал ни одной церкви без того, чтобы не пере­кре­ститься, не ленился за квар­тал обхо­дить встреч­ного батюшку, или в край­нем слу­чае при встре­чах хва­тался за левое ухо и ско­ро­го­вор­кой гово­рил: «Чур, чур, не меня!», или усердно на том же месте пере­кру­чи­вался три раза, – дело, однако, плохо подви­га­лось вперед.

Дома тем не менее Тёма про­дол­жал взя­тый раньше тон.

– Выдер­жал?

– Выдер­жал.

– Сколько поставили?

– Не знаю, отме­ток не показывают.

– Откуда ж ты зна­ешь, что выдержал?

– Отве­чал хорошо…

– Ну, сколько же, ты дума­ешь, тебе все-таки поставили?

– Я без ошибки отвечал…

– Зна­чит, пять?

– Пять! – недо­уме­вал Тёма.

Экза­мены кон­чи­лись. Тёма при­шел с послед­него экзамена.

– Ну?

– Кон­чил…

Опять ответ пора­зил мать какою-то неопределенностью.

– Выдер­жал?

– Да…

– Зна­чит, перешел?

– Верно…

– Да когда же узнать-то можно?

– Зав­тра, сказали.

Назав­тра Тёма при­нес неожи­дан­ную новость, что он сре­зался по трем пред­ме­там, что пере­держку дают только по двум, но если осо­бенно про­сить, то раз­ре­шат и по трем. Это-то послед­нее обсто­я­тель­ство и выну­дило его открыть свои карты, так как про­сить должны были родители.

Тёма не мог выне­сти при­сталь­ного, пре­зри­тель­ного взгляда матери, устрем­лен­ного на него, и смот­рел куда-то вбок.

Томи­тель­ное мол­ча­ние про­дол­жа­лось довольно долго.

– Него­дяй! – про­го­во­рила нако­нец мать, толк­нув ладо­нью Тёму по лбу.

Тёма ждал, конечно, сцены гнева, неудо­воль­ствия, упре­ков, но такого выра­же­ния пре­зре­ния он не преду­смот­рел, и тем обид­нее оно ему пока­за­лось. Он сидел в сто­ло­вой и чув­ство­вал себя очень скверно. С одной сто­роны, он не мог не созна­вать, что все его пове­де­ние было доста­точно пошло; но, с дру­гой сто­роны, он счи­тал себя уже слиш­ком оскорб­лен­ным. Обид­нее всего было то, что на дра­пи­ровку в бла­го­род­ное него­до­ва­ние у него не хва­тало мате­ри­ала, и, кроме фигуры жал­кого обман­щика, ничего из себя и выкро­ить нельзя было. А между тем какое-то раз­дра­же­ние и тупая злость раз­би­рали его и искали выхода. Отец при­шел. Ему уже ска­зала мать.

– Бол­ван! – про­го­во­рил с тем же оттен­ком пре­не­бре­же­ния отец. – В куз­нецы отдам…

Тёма молча высу­нул ему вдо­гонку язык и поду­мал: «Ни капельки не испу­гался». Тон отца еще больше опош­лил перед ним его соб­ствен­ное поло­же­ние. Нет! Реши­тельно ничего нет, за что бы уце­питься и почув­ство­вать себя хоть чуточку не так пошло и гадко! И вдруг свет­лая мысль мельк­нула в голове Тёмы: отчего бы ему не уме­реть?! Ему даже как-то весело стало от мысли, какой эффект про­из­вело бы это. Вдруг при­хо­дят, а он мерт­вый лежит. Вот тогда и сер­дись сколько хочешь! Конечно, он вино­ват – он пони­мал это очень хорошо, – но он умрет и этим вполне иску­пит свою вину. И это, конечно, пой­мут и отец и мать, и это будет для них веч­ным уко­ром! Он ото­мстит им! Ему ни капли их не жалко, – сами вино­ваты! Тёма точно снова почув­ство­вал пре­зри­тель­ный шле­пок матери по лбу. Злое, недоб­рое чув­ство с новой силой заше­ве­ли­лось в его сердце. Он зло­радно оста­но­вил глаза на коробке спи­чек и поду­мал, что такая смерть была бы очень хороша, потому что будет не сразу и он успеет еще насла­диться чув­ством удо­вле­тво­рен­ного тор­же­ства при виде горя отца и матери. Он занялся вопро­сом, сколько надо при­нять спи­чек, чтоб покон­чить с собой. Всю коробку? Это, пожа­луй, будет слиш­ком много, он быстро умрет, а ему хоте­лось бы подольше полю­бо­ваться. Поло­вину? Тоже, пожа­луй, много. Тёма оста­но­вился почему-то на два­дцати голов­ках. Решив это, он сде­лал малень­кий антракт, так как, когда вопрос о коли­че­стве был выяс­нен, реши­мость его зна­чи­тельно осла­бела. Он в пер­вый раз серьезно вник в поло­же­ние вещей и почув­ство­вал непре­одо­ли­мый ужас к смерти. Это было реша­ю­щее мгно­ве­ние, после кото­рого, успо­ко­ен­ный каким-то подав­лен­ным созна­нием, что дело не будет дове­дено до конца, он про­тя­нул руку к спич­кам, ото­брал горсть их и начал поти­хоньку, держа под сто­лом, осто­рожно обла­мы­вать головки. Он делал это очень осто­рожно, зная, что спичка может вспых­нуть в руке, а это ино­гда кон­ча­ется анто­но­вым огнем. Нало­мав, Тёма акку­ратно собрал головки в кучку и неко­то­рое время с боль­шим удо­воль­ствием любо­вался ими в созна­нии, что их про­гло­тит кто угодно, но только не он. Он взял одну головку и попро­бо­вал на язык: какая гадость!

С водой разве?!

Тёма потя­нулся за гра­фи­ном и налил себе чет­верть ста­кана. Это много для одного глотка. Тёма встал, на цыпоч­ках вышел в перед­нюю и, чтоб не делать шума, выплес­нул часть воды на стену. Затем он вер­нулся назад и оста­но­вился в нере­ши­тель­но­сти. Несмотря на то, что он знал, что это шутка, его стало охва­ты­вать какое-то стран­ное вол­не­ние. Он чув­ство­вал, что в его реши­мо­сти не гло­тать спи­чек стала пока­зы­ваться какая-то страш­ная брешь: почему и в самом деле не про­гло­тить? В нем уж не было уве­рен­но­сти, что он не сде­лает этого. С ним что-то про­ис­хо­дило, чего он ясно не созна­вал. Он, если можно так ска­зать, пере­стал чув­ство­вать себя, как будто был кто-то дру­гой, а не он. Это наво­дило на него какой-то невы­ра­зи­мый ужас. Этот ужас все уси­ли­вался и тол­кал его. Рука авто­ма­тично про­тя­ну­лась к голов­кам и всы­пала их в ста­кан. «Неужели я выпью?!» – думал он, под­ни­мая дро­жа­щей рукой ста­кан к побе­лев­шим губам. Мысли вих­рем завер­те­лись в его голове. «Зачем? Разве я не вино­ват дей­стви­тельно? Я, конечно, вино­ват. Разве я хочу нане­сти такое горе людям, для кото­рых так дорога моя жизнь? Боже сохрани! Я люблю их…»

– Арте­мий Нико­лаич, что вы дела­ете?! – закри­чала Таня не своим голосом.

У Тёмы мельк­нула только одна мысль, чтобы Таня не успела вырвать ста­кан. Судо­рож­ным, мгно­вен­ным дви­же­нием он опро­ки­нул содер­жи­мое в рот… Он оста­но­вился с широко рас­кры­тыми, безум­ными от ужаса глазами.

– Батюшки! – заво­пила режу­щим, пол­ным отча­я­ния голо­сом Таня, стрем­глав бро­са­ясь к каби­нету. – Барин… барин!..

Голос ее обры­вался какими-то воплями:

– Арте­мий… Нико­лаич… отравились!!

Отец бро­сился в сто­ло­вую и оста­но­вился, пора­жен­ный иди­от­ским лицом сына.

– Молока!

Таня бро­си­лась к буфету.

Тёма сде­лал сла­бое уси­лие и отри­ца­тельно кач­нул головой.

– Пей, него­дяй, или я рас­шибу твою мерз­кую башку об стену! – закри­чал неистово отец, схва­тив сына за ворот­ник мундира.

Он так сильно сжи­мал, что Тёма, чтоб дышать, дол­жен был накло­ниться, вытя­нуть шею и в таком поло­же­нии, жал­кий, рас­те­рян­ный, начал жадно пить молоко.

– Что такое?! – вбе­жала мать.

– Ничего, – отве­тил взбе­шен­ным, пре­не­бре­жи­тель­ным голо­сом отец, – фоку­сами занимается.

Узнав, в чем дело, мать без сил опу­сти­лась на стул.

– Ты хотел отравиться?!

В этом вопросе было столько отча­ян­ной горечи, столько тоски, столько чего-то такого, что Тёма вдруг почув­ство­вал себя как бы ото­рван­ным от преж­него Тёмы, любя­щего, неж­ного, и его охва­тило жгу­чее, непре­одо­ли­мое жела­ние во что бы то ни стало, сей­час же, сию секунду снова быть преж­ним мяг­ким, любя­щим Тёмой. Он стрем­глав бро­сился к матери, схва­тил ее руки, крепко сжал сво­ими и голо­сом, дохо­дя­щим до рева, стал просить:

– Мама, непре­менно про­сти меня! Я буду преж­ний, но забудь все! Ради Бога, забудь!

– Все, все забыла, все про­стила, – про­го­во­рила испу­ган­ная мать.

– Мама, голубка, не плачь, – ревел Тёма, дрожа, как в лихорадке.

– Пей молоко, пей молоко! – твер­дила рас­те­рянно, испу­ганно мать, не заме­чая, как слезы лились у нее по щекам.

– Мама, не бойся ничего! Ничего не бойся! Я пью, я уже три ста­кана выпил. Мама, это пустяки, вот, смотри, все головки оста­лись в ста­кане. Я знаю, сколько их было… Я знаю… Раз, два, три…

Тёма судо­рожно счи­тал головки, хотя перед ним была одна сплош­ная, сгу­стив­ша­яся масса, тянув­ша­яся со дна ста­кана к его краям…

– Четыр­на­дцать! Все! Больше не было, – я ничего не выпил… Я еще один ста­кан выпью молока.

– Боже мой, ско­рей за доктором!

– Мама, не надо!

– Надо, мой милый, надо!

Отец, воз­му­щен­ный этой сце­ной, не выдер­жал и, плю­нув, ушел в кабинет.

– Милая мама, пусть он идет, я не могу тебе ска­зать, что я пере­жил, но если б ты меня не про­стила, я не знаю… я еще бы раз… Ах, мама, мне так хорошо, как будто я снова родился! Я знаю, мама, что дол­жен иску­пить перед тобою свою вину, и знаю, что искуплю, оттого мне так легко и весело. Милая, доро­гая мама, поез­жай к дирек­тору и попроси его, – я выдержу пере­держку, я знаю, что выдержу, потому что я знаю, что я спо­соб­ный и могу учиться.

Тёма, не пере­ста­вая, все гово­рил, гово­рил и все цело­вал руки матери. Мать молча, тихо пла­кала. Пла­кала и Таня, сидя тут же на стуле.

– Не плачь, мама, не плачь, – повто­рял Тёма. – Таня, не надо плакать.

Исклю­чи­тель­ные обсто­я­тель­ства выбили всех из колеи. Тёма совер­шенно не испы­ты­вал той обыч­ной, усво­ен­ной манеры отно­ше­ния сына к матери, млад­шего к стар­шему, кото­рая суще­ство­вала обык­но­венно. Точно перед ним сидел его това­рищ, и Таня была това­рищ, и обе они и он попали неожи­данно в какую-то беду, из кото­рой он, Тёма, знает, что выве­дет их, но только надо торопиться.

– Поедешь, мама, к дирек­тору? – нервно, судо­рожно спра­ши­вал он.

– Поеду, милый, поеду.

– Непре­менно поез­жай. Я еще ста­кан молока выпью. Пять ста­ка­нов, больше не надо, а то понос сде­ла­ется. Понос очень нехорошо.

Мысли Тёмы быстро пере­ска­ки­вали с одного пред­мета на дру­гой, он гово­рил их вслух, и чем больше гово­рил, тем больше ему хоте­лось гово­рить и тем удо­вле­тво­рен­нее он себя чувствовал.

Мать со стра­хом слу­шала его, боясь этой бес­ко­неч­ной потреб­но­сти гово­рить, с тос­кой ожи­дая док­тора. Все ее попытки оста­но­вить сына были бес­по­лезны, он быстро пере­би­вал ее:

– Ничего, мама, ничего, пожа­луй­ста, не беспокойся.

И снова начи­нался бес­ко­неч­ный разговор.

Вошли дети, гуляв­шие в саду. Тёма бро­сился к ним и, ска­зав: «Вам нельзя тут быть», – запер перед ними дверь.

Нако­нец при­е­хал док­тор, осмот­рел, выслу­шал Тёму, потре­бо­вал бумаги, перо, чер­нила, напи­сал рецепт и, успо­коив всех, остался ждать лекар­ства. У Тёмы начало жечь внутри.

– Пустяки, – про­го­во­рил док­тор, – сей­час пройдет.

Когда при­несли лекар­ство, док­тор молча, тяжело сопя, при­го­то­вил в двух рюм­ках рас­творы и ска­зал, обра­ща­ясь к Тёме:

– Ну, теперь заку­сите вот этим все ваши раз­го­воры. Отлично! Теперь вот это! Ну, теперь можете продолжать.

Тёма снова начал, но через несколько минут он как-то сразу рас­кис и вяло обо­рвал себя:

– Мама, я спать хочу.

Его сей­час же уло­жили, и, под вли­я­нием порош­ков, он заснул креп­ким дет­ским сном.

На дру­гой день Тёма был вне вся­кой опас­но­сти и хотя ощу­щал неко­то­рую сла­бость и боль в животе, но чув­ство­вал себя пре­красно, был весел и с нетер­пе­нием гнал мать к дирек­тору. Только при появ­ле­нии отца он умол­кал, и было что-то такое в гла­зах сына, от чего отец ско­рее ухо­дил к себе в каби­нет. При­е­хал док­тор, и мать, оста­вив Тёму на его попе­че­нии, уехала к директору.

– Я сяду зани­маться, чтоб не терять вре­мени, – заявил весело Тёма.

– Вот и отлично, – отве­тил доктор.

Тёма забрал книги и отпра­вился в малень­кую ком­натку, а док­тор ушел в каби­нет к ста­рику Карташеву.

Когда раз­го­вор кос­нулся теку­щих собы­тий, гене­рал не утер­пел, чтобы не пожа­ло­ваться на жену за непра­виль­ное вос­пи­та­ние сына.

– Да, нервно немножко… – про­го­во­рил док­тор как-то нехотя. – Век такой… Вы, однако, с сыном-то все-таки помягче, а то ведь можно и совсем свих­нуть маль­чу­гана… Нервы у него не вашего времени…

– Пустяки, весь он в меня…

– Может, в вас он… да уж… одним сло­вом, надо сдер­жи­вать себя.

– Про­пал маль­чик, – с отча­я­нием в голосе про­из­нес отец.

Док­тор доб­ро­душно усмехнулся.

– Слав­ный маль­чик, – заме­тил он и заба­ра­ба­нил паль­цами по столу.

– Эх! – мах­нул огор­ченно отец и заша­гал угрюмо по комнате.

При­е­хала мать с радост­ным лицом.

– Раз­ре­шил?! – спро­сил Тёма, выска­ки­вая с латин­ской грам­ма­ти­кой. – Мама, я вот уже сколько прошел!

Неделя про­мельк­нула для Тёмы неза­метно. Он не мог ото­рваться от книг. В голову, строчка за строч­кой, вкла­ды­ва­лись стра­ницы книги, как в какой-то мешок. Ино­гда он закры­вал глаза и мыс­ленно про­бе­гал прой­ден­ное, и все в систе­ма­ти­че­ском порядке, рельефно и выпукло про­но­си­лось перед ним. Доволь­ный опы­том, Тёма с новым жаром про­дол­жал заня­тия. Пере­держка была по рус­скому, латин­скому и гео­гра­фии, но уже она сидела вся в голове. Ино­гда он звал сестру и гово­рил ей:

– Экза­ме­нуй меня.

Зина доб­ро­со­вестно при­ни­ма­лась спра­ши­вать, и Тёма без запинки отве­чал с малей­шими дета­лями. В награду Зина гово­рила огорченно:

– Стыдно с такими спо­соб­но­стями так лениться.

– Я на буду­щий год буду отлично зани­маться, сяду на первую ска­мейку и буду пер­вым учеником.

– Ну да…

– Хочешь пари?

– Не хочу.

– А‑га, зна­ешь, что могу!

– Конечно, можешь – да не будешь.

– Буду, если Маня меня будет любить.

Зина засме­я­лась.

– Будет любить?

– Не знаю… если заслужишь.

– А я знаю, что она меня любит!

– И неправда.

– А зачем не смот­ришь? А я знаю, что она тебе гово­рила в беседке.

– Ну, что?

– Не скажу.

– А я скажу, если хочешь: она гово­рила, что ты ей надоел.

Тёма оза­да­ченно посмот­рел на Зину и потом весело закричал:

– Неправда, неправда! А зачем она мне ска­зала, что любит Жучку, потому что это моя собака?

– А ты и уши развесил.

– А‑га! – тор­же­ство­вал Тёма. – Пере­дай ей, когда уви­дишь, что я влюб­лен в нее и хочу жениться на ней.

– Ска­жите пожа­луй­ста! Так и пой­дет она за тебя.

– А почему не пойдет?

– Так…

В день экза­мена Таня раз­бу­дила Тёму на заре, и он, забрав­шись в беседку, все три пред­мета еще раз бегло про­смот­рел. От вол­не­ния он не мог ничего есть и, едва выпив ста­кан чаю, поехал с неиз­мен­ным Ере­меем в гим­на­зию. Дирек­тор при­сут­ство­вал при всех трех экза­ме­нах. Тёма отве­чал без запинки.

По исху­да­лому, тон­кому, вытя­ну­тому лицу Тёмы видно было, что не даром дались ему его знания.

Дирек­тор молча слу­шал, всмат­ри­ва­ясь в мяг­кие, горя­щие внут­рен­ним огнем глаза Тёмы и в пер­вый раз почув­ство­вал к нему какое-то сожаление.

По окон­ча­нии послед­него экза­мена он погла­дил его по голове и проговорил:

– Отлич­ные спо­соб­но­сти. Могли бы быть укра­ше­нием гим­на­зии. Будете учиться?

– Буду, – про­шеп­тал, вспых­нув, Тёма.

– Ну, сту­пайте домой и пере­дайте вашей матушке, что вы пере­шли в тре­тий класс.

Счаст­ли­вый Тёма выско­чил, как бомба, из гимназии.

– Ере­мей, я пере­шел! Все экза­мены выдер­жал, всё без запинки отвечал.

– Слава Богу, – заер­зал, облег­ченно взды­хая, Ере­мей. – Чтоб оны вси тые екза­мены ска­зы­лысь! – раз­ра­зился он неожи­дан­ной речью. – Дай Бог, щоб их вси уж покон­чали, да в офи­церы б вас про­из­вели, – щоб вы, як папа ваш, ене­ра­лом булы.

Выго­во­рив такую длин­ную тираду, Ере­мей успо­ко­ился и впал в свое обыч­ное, спо­кой­ное состояние.

Тёма мыс­ленно усмех­нулся его поже­ла­ниям и, усев­шись поудоб­нее в эки­паж, без­за­ботно отдался сво­ему празд­нич­ному настроению.

– Ну? – встре­тила его мать у калитки.

– Выдер­жал.

– Слава Богу, – и мать мед­ленно пере­кре­сти­лась. – Пере­кре­стись и ты, Тёма.

Но Тёме пока­за­лось вдруг обид­ным кре­ститься: за что? он столько уже кре­стился и все­гда, пока не стал учиться, резался.

– Я не буду кре­ститься, – бурк­нул оби­жен­ный Тёма.

– Тёма, ты серьезно хочешь вогнать меня в могилу? – спро­сила его холодно мать.

Тёма молча снял шапку и перекрестился.

– Ах, какой глу­пый маль­чик! Если ты и зани­мался и бла­го­даря этому и своим спо­соб­но­стям выдер­жал, так кто же тебе все дал? Стыдно! Глу­пый мальчик.

Но уж эта нота­ция была сде­лана таким лас­ка­ю­щим голо­сом, что Тёма, как ни желал изоб­ра­зить из себя оби­жен­ного, не удер­жался и рас­пу­стил губы в доволь­ную, глу­пую улыбку.

«Да, уж такой воз­раст!» – поду­мала мать и, лас­ково при­тя­нув Тёму, поце­ло­вала его в голову. Маль­чик почув­ство­вал себя тепло и хорошо и, пой­мав руку матери, горячо ее поцеловал.

– Ну, зайди к папе и обра­дуй его… лас­ково, как ты уме­ешь, когда захочешь.

Окры­лен­ный, Тёма вошел в каби­нет и в один залп проговорил:

– Милый папа, я пере­шел в тре­тий класс.

– Умница, – отве­тил отец и поце­ло­вал сына в лоб.

Тёма, тоже с чув­ством, поце­ло­вал у него руку и с облег­чен­ным серд­цем напра­вился в столовую.

Он с насла­жде­нием уви­дел чисто сер­ви­ро­ван­ный стол, само­вар, свой соб­ствен­ный сли­воч­ник, боль­шую двой­ную просфору – его люби­мое лаком­ство к чаю. Мать налила сама в гра­не­ный ста­кан про­зрач­ного, немного креп­кого, как он любил, горя­чего чаю. Он влил в ста­кан весь сли­воч­ник, раз­ло­мил просфору и с насла­жде­нием отку­сил, какой только мог боль­шой кусок.

Зина, потя­ги­ва­ясь и улы­ба­ясь, вышла из малень­кой комнаты.

– Ну? – спро­сила она.

Но Тёма не удо­стоил ее ответом.

– Выдер­жал, выдер­жал, – про­го­во­рила весело мать.

Напив­шись чаю, Тёма хотя и нехотя, но пере­дал все, не про­пу­стив и слов директора.

Мать с насла­жде­нием слу­шала сына, обло­ко­тив­шись на стол.

В эту минуту, если б кто захо­тел напи­сать харак­тер­ное выра­же­ние чело­века, живу­щего чужой жиз­нью, – лицо Агла­иды Васи­льевны было бы высо­ко­бла­го­род­ной моде­лью. Да, она уж не жила своей жиз­нью, и всё и вся ее заклю­ча­лось в них, в этих под­час и небла­го­дар­ных, под­час и лени­вых, но все­гда милых и доро­гих сердцу детях. Да и кто же, кроме нее, пожа­леет их? Кому нужен испош­лен­ный маль­чишка и в ком его глу­пая, само­до­воль­ная улыбка вызо­вет не раз­дра­же­ние, а жела­ние именно в такой невы­год­ный для него момент пожа­леть и при­лас­кать его?

– Доб­рый чело­век дирек­тор, – задум­чиво про­из­несла Агла­ида Васи­льевна, при­слу­ши­ва­ясь к сло­вам сына.

Тёма кон­чил и без мысли задумался.

«Хорошо, – про­нес­лось в его голове. – А что было неделю тому назад?!»

Тёма вздрог­нул: неужели это был он?! Нет, не он! Вот теперь это он.

И Тёма лас­ково, любя­щими гла­зами смот­рел на мать.

XII. Отец

Силь­ный орга­низм Нико­лая Семе­но­вича Кар­та­шева начал изме­нять ему. Ничего как будто не пере­ме­ни­лось: та же пря­мая фигура, то же нико­ла­ев­ское лицо с усами и малень­кими, узень­кими бакен­бар­дами, тот же про­бор сбоку, с при­чес­кой волос к вис­кам, – но под этой сохра­нив­шейся обо­лоч­кой чув­ство­ва­лось, что это как-то уже не тот чело­век. Он стал мягче, лас­ко­вее и чаще искал обще­ства своей семьи.

Тёму осо­бенно тро­гала пере­мена в отце, потому что с ним отец был все­гда строже и суро­вее, чем с другими.

Но при всем доб­ром жела­нии с обеих сто­рон сбли­же­ние отца с сыном очень туго подви­га­лось вперед.

– Ну, что твое море? – спро­сил Тёму как-то отец во время вечер­него чая, за кото­рым, кроме семьи, скромно и кон­фуз­ливо сидел учи­тель музыки – моло­дой худо­соч­ный господин.

– Да, что море? – огор­ченно заме­тила мать, – гре­бут до изне­мо­же­ния, вчера восемь часов не вста­вали с весел… Ездят в бурю и кон­чат тем, что уто­нут в своем море.

– Я в этом отно­ше­нии фата­лист, – ска­зал отец, исче­зая в клу­бах дыма. – Двум смер­тям не бывать, а одной – как ни вер­тись, все равно не мино­вать. За делом-то, пожа­луй, и при­ят­нее уме­реть, чем так сидеть да дожи­даться смерти.

Глаза Тёмы сверк­нули на отца.

– Ну, пожа­луй­ста, – обра­ти­лась мать к сыну. – Сна­чала дело свое сде­лай, как папа, курс кончи, обза­ве­дись семьей.

– Я нико­гда не женюсь, – отве­тил Тёма. – Моряку нельзя жениться, у моряка жена – море.

Он с удо­воль­ствием потянулся.

– Дани­лов тоже, конечно, не женится? – спро­сила Зина.

– Конечно, не женится, мы с ним будем все­гда вме­сте, на одном корабле.

– Вме­сте и коман­до­вать будете, конечно? – пошу­тил отец.

Отец был в духе.

Тёма, при­гнув­шись к столу так, что только тор­чала его голова, отве­тил весело, скон­фу­женно улыбаясь:

– Ну‑у, командовать…

– Не наде­ешься? – быстро, немного пре­не­бре­жи­тельно спро­сил отец и, затя­нув­шись, про­го­во­рил: – А не наде­ешься – и коман­до­вать нико­гда не будешь… По поводу фата­лизма… – обра­тился он к учи­телю музыки. – В нашей воен­ной службе, да и во вся­кой службе не фата­лист не может сде­лать карьеры… Под Гер­ман­штад­том наш полк, – отец бро­сил взгляд на сына, – стоял на левом фланге. Я тогда был еще коман­ди­ром эскад­рона, а коман­ди­ром полка мой же дядя был. Я счи­тался непо­кор­ным офи­це­ром. Ника­кого непо­кор­ства не было, но раз­дра­жали неле­пые рас­по­ря­же­ния. Ну‑с… Так вот. Сижу я на своем Черте…

– Папина лошадь, – под­ска­зала мать.

– …и говорю офи­це­рам… А так, с косо­гора, нам вся кар­тина как на ладони видна: стоит в долине аван­гар­дом каре вен­гер­цев – чело­век тысяча, два ору­дия при них, а за ними осталь­ной табор – тысяч четыр­на­дцать. С этой сто­роны по косо­гору наши вой­ска. Я и говорю: «Вот сбить бы с пози­ции это каре да под их при­кры­тием и дви­нуть впе­ред; без одного выстрела подо­бра­лись бы». Коман­дир и гово­рит: «Тут целый полк пере­бьешь, пока до этого каре добе­решься только». Заспо­рил я с ним, что с одним своим экс­кад­ро­ном собью каре… конечно, в сущ­но­сти, какое ж это вой­ско было? Пушки дрян­ные, ружья… да и вой­ско-то: сапож­ник, шар­ман­щик, франт… так – сброд. А наши ведь: нико­ла­ев­ские. Дядя и гово­рит: «Э, сума­сшед­ший чело­век! Мелешь чепуху, потому что еще пороху как сле­дует не нюхал, а послать тебя, так тогда бы и узнал…» Как будто отре­зал! Под­ле­тает адъ­ютант глав­но­ко­ман­ду­ю­щего и пере­дает при­ка­за­ние выслать эскад­рон про­тив каре. Я, долго не думая, и говорю дяде на ухо: «Ну, дядя, выби­рай: или дай мне воз­мож­ность делом смыть твои слова с моей чести, или я дол­жен буду выбрать дру­гой какой-нибудь спо­соб искать удо­вле­тво­ре­ния…» Говорю, а сам и бро­вью не моргну. А дядя уж был семей­ный, – как сто­янка, сей­час жене письма… дети уж были, – какая там дуэль! Поко­сился он на меня вроде того, что за черт такой к нему при­вя­зался, плю­нул и гово­рит, обра­ща­ясь к офи­це­рам: «А что, гос­пода, при­зна­ете за ним право идти в атаку?» Непри­ятно, конечно: вся­кому хочется, ну, а дей­стви­тельно так ловко вышло, что право-то за мной. «Ну, гово­рит, будем любо­ваться, как ты умуд­ришься смерти в глотку влезть да вылезть оттуда. Кстати уж скажи – куда и на соро­ко­уст отдать: ведь, кроме меня, за тебя-то, беше­ного, и молиться некому».

Отец усмех­нулся и несколько раз энер­гично затянулся.

Тёма так и замер на своем месте.

Рас­ку­рив трубку, отец боко­вым взгля­дом посмот­рел на сына и продолжал:

– А молиться-то за меня и в самом деле некому было: я сиро­той рос… Ну‑с… Под­ска­кал я к сво­ему эскад­рону: «Ребята! Милость нам – в атаку! Живы будем, от царя награда, а от меня хоть залейся вод­кой!» – «Хоть к черту в зубы веди!..» Ско­ман­до­вал я, и стали мы захо­дить… А так: овраг кон­чался, и эта­кий хол­мик стоял в долине, – я и хотел было за ним выстро­ить эскад­рон и тогда уже сразу раз­вер­ну­тым фрон­том уда­рить на каре. Тут как тут, смотрю – про­кля­тая речушка, – не заме­тил, надо бы пра­вой сто­ро­ной оврага спус­каться… – дрянь, сажени три, а топ­кая. Сунулся один, увяз, – уж по лошади про­лез назад… Нечего делать, при­шлось идти до мостика и уж в откры­том месте пере­хо­дить речку: мостик жидень­кий, только-только одному в поводу пройти с лоша­дью. Заме­тили… Сей­час же, конечно, огонь открыли… В дви­же­нии, на ходу не чув­ству­ешь как-то этой тоски смерти: ну, сва­лится лошадь, сорвется чело­век с седла – не слышно. А тут упа­дет и сто­нет. Вижу, у сол­да­ти­ков уж дух не тот. Ну, и самому-таки и жутко и неловко: как-никак вино­ват. Неча­янно зло сде­ла­ешь, пустое, и то мучит, а здесь ведь жизнь чело­ве­че­ская: тут, там пят­на­дцать чело­век уло­жили, пока пере­хо­дили, – всё на твою совесть. Повер­нулся я к сол­да­там – смот­рят покорно, конечно, а тоже ведь всё пони­мают. Так как-то вырва­лось: «Ну, братцы, вино­ват – опло­шал! Жив буду – заслужу, а теперь не выдавайте!»

Отец затя­нулся.

– Встре­пе­ну­лись… «Отцом был – не выда­дим!» Конечно, нико­ла­ев­ские вре­мена: с чело­ве­ком, как со ско­том… Ласку ценили… Ну, и меня, конечно, тро­нуло. Да и минута ведь какая же! Может, и сам уже сто­ишь перед своим смерт­ным часом… Прямо – отец, а это твои дети: и не то, чтобы жаль, а так как-то, вот за каж­дого самого послед­него сол­дата, как за самого род­ного, вот сей­час всю душу свою поло­жить готов. И у всех такое же чув­ство… вот какое только после при­ча­стия бывает… Нет, силь­нее! Ну вот, точно вдруг само небо рас­кры­лось и сам Гос­подь бла­го­сло­вил нас и дал нам одно тело, одну душу и ска­зал: идите. Куда и страх девался! Под огнем, а как на плацу выстро­и­лись. И кар­тина же дей­стви­тельно! Уланы… Один к одному – кра­савцы на под­бор!.. Чепраки мали­но­вые… Лошади воро­ные… Солнце бле­стит, в небе ни тучки… два­дцать пятое июля… наши вой­ска как на ладони… Эх!! Нет уж того, что было, теперь нет и не будет. Впе­реди смерть, ад… тысячи ружей в упор, десять смер­тей на одного, а на душе, как тро­ну­лись, точно прямо в рай лететь собрался.

Отец оста­но­вился и опять несколько раз затянулся.

– Ну‑с, так вот… Тро­ну­лись мы… Собрал я сво­его Черта и стал выпус­кать поне­многу. А Чер­том я назы­вал свою лошадь оттого, что не выно­сила она, когда ее между ушами тро­гали, сразу осви­ре­пеет: стена не стена, огонь не огонь, – одним сло­вом, черт! А так – пер­вая лошадь. И уж сколько мне гово­рили: сло­мишь голову; жаль рас­статься, хоть ты что… Ну‑с, так вот… Стали заби­рать кони… шибче, шибче… Марш-марш, в карьер!.. И‑ить!.. Весь эскад­рон, как один чело­век… только земля дро­жит… пики напе­ре­вес… Лошадь врас­тяжку, точно на месте сто­ишь… А там ждут… Да хоть бы стре­лял… Ждет… в упор хочет… Смот­рит: глаз видно!.. Тошно, прямо тошно: бей, не томи! Пли!!! Все пере­вер­нуло сразу… эскад­рон как вко­пан­ный! Пыль… лошади… люди… Каша. «Впе­ред!!» Ни с места! Так секунда… Назад?! Серая шинель?! Позор?! А мои уж пово­ра­чи­вают коней… «Ребята, что ж вы?!» И не смот­рят. Э‑эх!.. За сердце схва­тило!.. «Па-а-длецы! «Да как хвачу меж ушей сво­его Черта…

Несколько мгно­ве­ний дли­лось молчание.

– Уж и не помню… Так, вихрь какой-то… Весь эскад­рон за мной, как один чело­век: вре­за­лись, опро­ки­нули, смяли… Бойня, насто­я­щая бойня пошла… прямо бун­чу­ками, – пере­вер­нет пику да бун­чу­ком, как бара­нов, по голове и лупит. Люди… Что люди?! Лошади остер­ве­нели; вот где насто­я­щий ужас был: при­жмет уши, оска­лит зубы, изо­вьет шею, вопьется в тело и рва­нет под себя.

Отец замол­чал и пото­нул в обла­ках дыма.

Мол­ча­ние дли­лось очень долго.

– А ты сам, папа, много убил? – спро­сила Зина.

– Никого, – отве­тил, усмех­нув­шись, отец. – У меня и сабля не была отто­чена. Да и сабля-то… Так, ковы­рялка. Никита, мой ден­щик, шельма, бывало, все ею в само­варе ковырялся.

– Папа, а как же ты Черта удер­жал? – спо­хва­ти­лась вдруг акку­рат­ная Зина.

– Да уж не я его удер­жал… Кто-то дру­гой… Пуля ему уго­дила: мне назна­ча­лась, а он мот­нулся, ему прямо в лоб и вле­пи­лась. Упал он и при­жал мне ногу… ну, а ведь давят, бьют, режут… только я было на локоть, чтобы рва­нуться, смотрю – прямо в меня дуло тор­чит! Гля­нул: батюшки, смерть, – целит какая-то обра­зина! Ну, уж тут я… вто­рую жизнь про­жил… а ведь всего какая-нибудь секунда… Смотрю: а уж Бон­дар­чук, унтер-офи­цер – пья­ница, шельма, а моло­дец, в пле­чах сажень косая – бун­чу­ком по башке его… и не пик­нул… И что зна­чит страх?! Рожей мне пока­зался нево­об­ра­зи­мой, а как посмот­рел на него, когда уж он упал: шляпа отки­ну­лась – лежит маль­чик лет пят­на­дцати, не больше, ребе­нок! Рас­ки­дал ручонки, точно в небо смот­рит… лицо тихое, спо­кой­ное… Гос­поди! вот уж насмот­релся… Ночью что было: не могу заснуть. Стоят перед гла­зами… Бон­дар­чук, кото­рого сей­час же после того, как он спас меня, сва­лили – стоит: глаза стек­лян­ные, поси­нел, – стоит и смот­рит, смот­рит прямо в глаза! Тьфу ты! А в ушах: ая-яй! ая-яй! Открою глаза, зажгу свечку, выкурю папи­роску, успо­ко­юсь, потушу… опять потя­ну­лись: вен­ге­рец весь в крови, с разо­рван­ным лицом лезет из-под лошади, сол­да­тик Иван­чук, пуля в живот попала, скру­тился кала­чи­ком, смот­рит на меня, качает голо­вой и воет; лошадь с выпу­чен­ными потро­хами тянется на чет­ве­рень­ках, а голо­вой так и ищет туда и сюда, а глаза… ну, ей-Богу же, как у чело­века. А как дой­дет опять до Бон­дар­чука, вста­нет и стоит: ну, хоть ты что хочешь делай! Смешно, а ведь хоть плачь! Вдруг слышу, Никита: «Ваше бла­го­ро­дие, ваше бла­го­ро­дие, чи вы спите?» – «Тебе чего?» – спра­ши­ваю. «Бон­дар­чук вос­крес». Тьфу ты, черт! Я думал, что с ума сойду. Дей­стви­тельно: и так не зна­ешь, куда деваться, а тут еще такой сюр­приз! Бро­сился я, как был. А так, саже­нях в ста поло­жили всех уби­тых рядыш­ком, смотрю – дей­стви­тельно идет Бон­дар­чук; весь эскад­рон уж выско­чил: все любили его – пья­ница, а бала­гур-това­рищ. «Ты что ж это, с того света?» – спра­ши­ваю. «Так точно, ваше бла­го­ро­дие». На радо­стях я и пошу­тил. «Ты зачем же, говорю, назад при­шел». А он, мер­за­вец, вытя­нулся, руку к козырьку, да самым этак зако­вы­ри­стым голо­сом: «Опо­хме­литься, ваше бла­го­ро­дие, при­шел: там не дают!» Ну, тут уж и я и сол­даты прыс­нули. Что ж ока­за­лось?! Он, под­лец, на слу­чай атаки с собой в манерку водки взял; пока овра­гом спус­ка­лись – он и нали­зался. А пья­ного только царапни ведь: он сей­час, как мерт­вый, сва­лится. А проснется, вста­нет как ни в чем не бывало.

– Ну, что ж, дал, папа, на водку ему? – спро­сила Зина.

– Водки-то всем дал… А Бон­дар­чуку, как воз­вра­ти­лись, на сто­янке, после похода, тысячу руб­лей ассиг­на­ци­ями дал… только не ему уж, а жене.

– Дово­лен был?

– Надо думать, – отве­тил отец, вста­вая и уходя к себе.

Одна­жды, вскоре после опи­сан­ного рас­сказа, Нико­лай Семе­но­вич почув­ство­вал себя так нехо­рошо, что дол­жен был слечь в кро­вать, – слечь и уж больше не вста­вать. Походы, раны, рев­ма­тизм – сде­лали свое дело.

Теперь по наруж­ному виду это уж был не преж­ний Нико­лай Семе­но­вич. Без мун­дира, в ноч­ной рубахе, с бес­сильно опу­щен­ною на подушку голо­вой, укры­тый оде­я­лом, из-под кото­рого скво­зило исху­дав­шее тело, – Нико­лай Семе­но­вич гля­дел таким сла­бым, беспомощным.

Эта бес­по­мощ­ность щемила сердце и вызы­вала неволь­ные слезы.

Ино­гда, не выдер­жав, Тёма спе­шил выйти из ком­наты отца, пута­ясь на ходу с малень­ким девя­ти­лет­ним Сержиком.

– Чего тебе?! – выско­чив за дверь, спра­ши­вал Тёма, всмат­ри­ва­ясь сквозь слезы в Сержика.

Блед­ное, рас­те­рян­ное лицо Сер­жика смот­рело в лицо Тёмы, и дрог­нув­ший голос делил с ним общее горе:

– Жалко папу!

«Жалко папу» – вот ясная, отчет­ли­вая фраза, кото­рая болью охва­ты­вала сердца детей, кото­рая, как рыча­жок, застав­ляла сбе­гаться в мор­щинки их лица, тро­гала кла­пан слез и вызы­вала жалоб­ный, тихий писк тоски и беспомощности.

– Тише, тише, – шепо­том и жестами оста­нав­ли­вал Тёма и свои и Сер­жика слезы, и вме­сте с Сер­жи­ком, кото­рый судо­рожно удер­жи­вался, тол­ка­ясь голо­вой в брата, они спе­шили куда-нибудь поско­рее выбраться подальше, где не было б слышно их слез.

Одна­жды, придя из гим­на­зии, Тёма по лицам всех уви­дел и дога­дался, что что-то страш­ное уже где-то близко.

Наскоро поев, Тёма на нос­ках пошел к каби­нету отца.

Он осто­рожно нажал дверь и вошел.

Отец лежал и задум­чиво, зага­дочно смот­рел перед собою.

Тёму потя­нуло к отцу, ему хоте­лось подойти, обнять его, выска­зать, как он его любит, но при­вычка брала свое, – он не мог побе­дить чув­ства нелов­ко­сти, стес­не­ния и огра­ни­чился тем, что осто­рожно при­сел у постели отца.

Отец оста­но­вил на нем глаза и молча, лас­ково смот­рел на сына. Он видел и пони­мал, что про­ис­хо­дило в его душе.

– Ну, что, Тёма, – про­го­во­рил он мяг­ким, снис­хо­ди­тель­ным тоном.

Сын под­нял голову, его глаза сверк­нули жела­нием отве­тить отцу как-нибудь лас­ково, горячо, но слова не шли на язык.

«Холод­ный я», – поду­мал тоск­ливо Тёма.

Отец и это понял и, вздох­нув, как-то зага­дочно тепло проговорил:

– Живи, Тёма.

– Вме­сте, папа, будем жить.

– Нет уж… пора мне соби­раться… – И, помол­чав, при­ба­вил: – В даль­нюю дорогу…

Воца­ри­лось тяже­лое, томи­тель­ное мол­ча­ние. И отец и сын жили каж­дый своим. Отец весь погру­зился в про­шлое. Сын мучился слож­ным чув­ством к отцу и неуме­нием его высказать.

Глаза отца смот­рели куда-то вдаль дол­гим, каким-то пре­об­ра­зив­шимся, ясным взгля­дом, пол­ным мысли и чув­ства всей дол­гой пере­жи­той жизни.

Так глу­бо­кой осе­нью, когда солнце давно уже исчезло в непро­гляд­ном сером небе, когда глаз повсюду уже осво­ился с одно­об­раз­ным, ого­лен­ным, уны­лым видом, вдруг под вечер ворвется в окно сноп ярко-крас­ных лучей и, скользя, заиг­рает на полу, на сте­нах, тоск­ливо напом­нив о про­жи­том лете.

– Жил, как мог… – тихо, как бы сам с собой, заго­во­рил отец. – Все позади… И ты будешь жить… узна­ешь много… а кон­чишь тем же, – будешь, как я, лежать да дожи­даться смерти… Тебе труд­нее будет, жизнь все слож­нее дела­ется. Что еще вчера хорошо было, сего­дня уж не годится… Мы росли в воен­ном мун­дире, и вся наша жизнь в нем сосре­до­то­чи­ва­лась. Мы отно­си­лись к нему, как к свя­тыне, он был наша честь, наша слава и гор­дость. Мы любили родину, царя… Теперь дру­гие вре­мена… Бывало, я помню, малень­ким еще был: идет гене­рал, – дро­жишь – Бог идет, а теперь идешь, так, писа­ришка какой-то про­шел. Моло­ко­сос натя­нет плед, заде­рет голову и смот­рит на тебя в свои очки так, как будто уж он мир заво­е­вал… Обидно уми­рать в чужой обста­новке… А впро­чем, общая это судьба… И ты то же самое пере­жи­вешь, когда тебя пере­ста­нут пони­мать, отыс­ки­вая одни пош­лые и смеш­ные сто­роны… Везде они есть… Одно, Тёма… Если…

Отец под­нялся и уста­вил холод­ные глаза в сына.

– Если ты когда-нибудь пой­дешь про­тив царя, я про­кляну тебя из гроба…

Раз­го­вор кончился.

В немом мол­ча­нии, с широко рас­кры­тыми гла­зами сидел Тёма, при­жав­шись к стенке кровати…

Начи­на­лись новые при­ступы болезни. Отец ска­зал, что желает отдох­нуть и остаться один.

Вече­ром уми­ра­ю­щему как будто стало легче. Он лас­ково пере­кре­стил всех детей, мягко удер­жал на мгно­ве­ние руку сына, когда тот по при­вычке взял его руку, чтоб под­не­сти к губам, тихо сжал, при­вет­ливо загля­нул сыну в глаза и про­го­во­рил спо­койно, точно любуясь:

– Моло­дой хозяин.

Потря­сен­ный непри­выч­ной лас­кой, Тёма зары­дал и, при­пав к отцу, осы­пал его лицо горя­чими, страст­ными поцелуями.

В ком­нате все стихло, и только глухо, тоск­ливо отда­ва­лось рыда­ние сиро­тев­шей семьи.

Не выдер­жал и отец… Волна теп­лой, согре­той жизни неудер­жимо пах­нула и охва­тила его… Дрог­нуло непо­движ­ное, спо­кой­ное лицо, и непри­выч­ные слезы тихо зака­пали на подушку… Когда все успо­ко­и­лись и молча уста­ви­лись опять в отца – на пре­об­ра­жен­ном лице его, точно из отво­рен­ной двери, горела уже заря новой, неве­до­мой жизни. Спо­кой­ный, немного стро­гий, но от глу­бины сердца созна­тель­ный взгляд точно мерял ту неиз­мен­ную без­дну, кото­рая откры­ва­лась между ним, уми­ра­ю­щим, и оста­ю­щи­мися в живых, между тем свет­лым, бес­ко­неч­ным и веч­ным, куда он ухо­дил, и страст­ным, бур­ли­вым, подвиж­ным и измен­чи­вым – что остав­лял на земле. Голо­сом, уже зву­чав­шим на рубеже двух миров, он тихо про­шеп­тал, осе­няя всех крестом:

– Бла­го­слов­ляю… живите…

В поло­вине ночи весь дом под­нялся на ноги. Нача­лась агония…

Тихо при­жав­шись к своим кро­ват­кам, сидели дети с широко рас­кры­тыми гла­зами, в тоск­ли­вом ожи­да­нии про­честь на каж­дом новом появ­ляв­шемся лице о чем-то страш­ном, ужас­ном, неот­вра­ти­мом и неизбежном.

К рас­свету отца не стало.

Вме­сто него на воз­вы­ше­нии в гости­ной, в массе белого, в блеске све­чей, уто­пало что-то, перед чем, недо­уме­вая, зами­рало все живое, что-то и веч­ное, и тлен­ное, и близ­кое, и чужое, и доро­гое, и страш­ное, вызы­вая одно только опре­де­лен­ное ощу­ще­ние, что общего между этим чем-то и тем, кто жил в этой обо­лочке, – ничего нет. Тот папа, суро­вый и стро­гий, но доб­рый и чест­ный, тот живой папа, с кото­рым свя­зана была вся жизнь, кото­рый чув­ство­вался во всем и везде, кото­рый про­ни­кал во все фибры суще­ство­ва­ния, – не мог оста­ваться в этом немом, непо­движ­ном «чем-то». Он ото­рвался от этого, ушел куда-то и вот-вот опять вой­дет, сядет, заку­рит свою трубку и, весе­лый, доволь­ный, опять заго­во­рит о похо­дах, това­ри­щах, сражениях…

Ярко горят и колеб­лются свечи, свер­кает ката­фалк и вся длин­ная, наряд­ная про­цес­сия; жжет солнце, сквозь духоту и пыль мосто­вой про­би­ва­ется аро­мат моло­дой весны, маня в поле на мяг­кую, све­жую мураву, говоря о всех радо­стях жизни, а из-под ката­фалка без­молвно и грозно несется дыха­ние смерти, без­жиз­ненно мота­ется голова, про­тяжно раз­но­сится погре­баль­ное пение, зву­чит и льется тор­же­ствен­ный погре­баль­ный марш, то тоск­ливо над­ры­ва­ю­щий сердце, то напо­ми­на­ю­щий о том, что скоро скро­ется навсе­гда в тес­ной могиле доро­гое и близ­кое сердцу, то при­ми­ря­ю­щий, гово­ря­щий о веч­но­сти, о смерт­ном часе, неиз­беж­ном для каж­дого при­шед­шего на землю. А слезы льются, льются по лицу моло­дого Кар­та­шева; жаль отца, жаль живу­щих, жаль жизни. Хочется ласки, любви – любить мать, людей, любить мир со всем его хоро­шим и дур­ным, хочется жиз­нью своею, как этим ясным, свет­лым днем, про­не­стись по земле и, совер­шив опре­де­лен­ное, скрыться, исчез­нуть, рас­та­ять в ясной лазури небес…


Гарин-Михайловский Николай » Детство Темы — читать книгу онлайн бесплатно

load...

Конец

Книга закончилась. Надеемся, Вы провели время с удовольствием!

Поделитесь, пожалуйста, своими впечатлениями:

Оглавление:

  • I НЕУДАЧНЫЙ ДЕНЬ

    1

  • II НАКАЗАНИЕ

    8

  • III ПРОЩЕНИЕ

    8

  • IV СТАРЫЙ КОЛОДЕЗЬ

    11

  • V НАЕМНЫЙ ДВОР

    14

  • VI ПОСТУПЛЕНИЕ В ГИМНАЗИЮ

    19

  • VII БУДНИ

    25

  • VIII ИВАНОВ

    34

  • IX ЯБЕДА

    35

  • X В АМЕРИКУ

    37

  • XI ЭКЗАМЕНЫ

    42

  • XII ОТЕЦ

    45

Настройки:

Ширина: 100%

Выравнивать текст

Н. Г. Гарин-Михайловский. Детство Тёмы. Главы из повести

Неудачный день

Маленький восьмилетний Тёма стоял над сломанным цветком и с ужасом вдумывался в безвыходность своего положения.
Всего несколько минут тому назад, как он, проснувшись, помолился Богу, напился чаю, причём съел с аппетитом два куска хлеба с маслом, – одним словом, добросовестным образом исполнивши все лежавшие на нём обязанности, вышел через террасу в сад в самом весёлом и беззаботном расположении духа.
В саду так хорошо было!..
Вдруг… Его сердце от радости и наслаждения сильно забилось… Любимый папин цветок, над которым он столько возился, наконец расцвёл! Ещё вчера папа внимательно его осматривал и сказал, что раньше недели не будет цвести. И что это за роскошный, что это за прелестный цветок! Никогда никто, конечно, подобного не видал! Но самое большое счастье во всём этом, конечно, то, что никто другой, а именно он, Тёма, первый увидел, что цветок расцвёл. 
Он вбежит в столовую и крикнет во всё горло:
– Махровый расцвёл!
Папа бросит чай и с чубуком в руках, в своём военном вицмундире, сейчас же пойдёт в сад. Он, Тёма, будет бежать впереди и беспрестанно оглядываться: радуется ли папа?..
В Тёме просыпается нежное чувство к цветку.
– Ми-и-ленький! – говорит он, приседая на корточки, и тянется к нему губами.
Его поза самая неудобная и неустойчивая. Он теряет равновесие, протягивает руки и…
Всё погибло! Боже мой, но как же это случилось?! Может быть, можно поправить? Ведь это случилось оттого, что он не удержался, упал. Если б он немножко, вот сюда, упёрся рукой, цветок остался бы целым. Ведь это одно мгновение, одна секунда… Постойте!.. Но время не стоит. О, что бы он дал, чтобы всё вдруг остановилось, чтобы всегда было это свежее, яркое утро, чтобы папа и мама всегда спали… Боже мой, отчего он такой несчастный? Отчего над ним тяготеет какой-то вечный неумолимый рок? Отчего он всегда хочет так хорошо, а выходит всё так скверно и гадко?.. Он виноват, и он должен искупить свою вину. Он заслужил наказание, и пусть его накажут. Что же делать? И он знает причину, он нашёл её! Всему виною его гадкие, скверные руки! Ведь он не хотел, руки сделали, и всегда руки. И он придёт к отцу и прямо скажет ему:
– Папа, зачем тебе сердиться даром? Я знаю теперь хорошо, кто виноват, – мои руки. Отруби мне их, и я всегда буду добрый, хороший мальчик. Потому что я люблю и тебя, и маму, и всех люблю, а руки мои делают так, что я как будто никого не люблю. Мне ни капли их не жалко!
Мальчику кажется, что его доводы так убедительны, так чистосердечны и ясны, что они должны подействовать…

(Некоторое время Тёму терзают противоречивые чувства: он сознаёт свою вину, хочет признаться, но боится сурового и строгого отца. Если бы можно было рассказать одной маме… Вскоре он узнаёт, что отец с матерью уезжают в город. Когда родители выходят из дома…)

…Тёма стремительно бросается к матери. Если бы не отец, он сейчас бы ей всё рассказал.
Но он только особенно горячо целует её.
– Ну, довольно! – говорит ласково мать и смутно соображает, что совесть Тёмы не совсем чиста…
По общечеловеческому свойству вспоминать о своих друзьях в тяжёлые минуты жизни, Тёма вдруг вспомнил о своей Жучке. Он вспомнил, что целый день не видел её. Жучка никогда никуда не отлучалась.
Тёме пришли вдруг в голову таинственные недружелюбные намёки Акима, не любившего Жучку за то, что она таскала у него провизию.
Подозрение закралось в его душу…
– Аким, где Жучка? – спросил Тёма, войдя в кухню.
– А я откуда знаю? – отвечал Аким, тряхнув своими курчавыми волосами.
– Ты не убивал её?
– Ну вот, стану я руки марать об этакую дрянь.
– Ты говорил, что убьёшь её?
– Ну! А вы и поверили? Так, шутил.
И, помолчав немного, Аким проговорил самым естественным голосом:
– Лежит где-нибудь, притаившись от дождя. Да вы разве её не видали сегодня?
– Нет, не видал.
– Не знаю. Польстился разве кто, украл?
Тёма было совсем поверил Акиму, но последнее предположение опять смутило его.
– Кто же её украдёт? Кому она нужна? – спросил он.
– Да никому, положим, – согласился Аким. – Дрянная собачонка.
Тёма опять уселся на окно в детской и всё думал: куда могла деваться Жучка?
Перед ним живо рисовалась Жучка, тихая, безобидная Жучка, и мысль, что её могли убить, наполнила его сердце такой горечью, что он не выдержал, отворил окно и стал звать изо всей силы:
– Жучка, Жучка! На, на, на! Цу-цу! Цу-цу! Фью, фью, фью!
В комнату ворвался шум дождя и свежий сырой воздух. Жучка не отзывалась.
Все неудачи дня, все пережитые невзгоды, все предстоящие ужасы и муки, как возмездие за сделанное, отодвинулись на задний план перед этой новой бедой: лишиться Жучки.
Мысль, что он больше не увидит своей курчавой Жучки, не увидит больше, как она при его появлении будет жалостно визжать и ползти к нему на брюхе, мысль, что, может быть, уже больше нет её на свете, переполняла душу Тёмы отчаянием, и он тоскливо продолжал кричать:
– Жучка! Жучка!
Голос его дрожал и вибрировал, звучал так нежно и трогательно, что Жучка должна была отозваться.
Но ответа не было.

(Вечером возвратились родители, и неумолимо последовало наказание: отец выпорол Тёму. Было горько и тяжело, но всё проходит. И понемногу Тёма успокоился.)

Прощение

Перед сном надо идти прощаться… надо пожелать спокойной ночи маме и папе. Ох, как не хочется!..
Он в спальне у матери.
Только лампадка льёт из киота свой неровный трепетный свет, слабо освещая предметы.
Он стоит на ковре. Перед ним в кресле сидит мать и что-то говорит ему. Тёма точно во сне слушает её слова, они безучастно летают где-то возле его уха. Тёма горько плачет, закрывая руками лицо.
Долго плачет Тёма, но горечь уже вылита.
Он передал матери всю повесть грустного дня, как она слагалась роковым образом. Его глаза распухли от слёз; он нервно вздрагивает и нет-нет всхлипывает тройным вздохом. Мать, сидя с ним на диване, ласково гладит его густые волосы и говорит ему:
– Ну, будет, будет… мама не сердится больше… мама любит своего мальчика… мама знает, что он будет у неё хороший, любящий, когда поймёт только одну маленькую, очень простую вещь. И Тёма может уже её понять. Ты видишь, сколько горя с тобой случилось, а как ты думаешь, отчего? А я тебе скажу: оттого, что ты ещё маленький трус…
Тёма, ждавший всяких обвинений, но только не этого, страшно поражён и задет этим неожиданным выводом.
– Да, трус! Ты весь день боялся правды. И из-за того, что ты её боялся, все беды твои случились. Ты сломал цветок. Чего испугался? Пойти сказать правду сейчас же. Если б даже тебя и наказали, то ведь, как теперь сам видишь, тем, что не сказал правды, наказанья не избёг. Тогда как, если бы ты правду сказал, тебя, может быть, и не наказали бы. Папа строгий, но папа сам может упасть, и всякий может. Наконец, если ты боялся папы, отчего ты не пришёл ко мне?
– Я хотел сказать, когда вы садились в дрожки…
Мать вспомнила и пожалела, что не дала хода охватившему её тогда подозрению.
– Отчего ты не сказал?
– Я боялся папы…
– Сам же говоришь, что боялся, значит, – трус. А трусить, бояться правды – стыдно. Боятся правды скверные, дурные люди, а хорошие люди правды не боятся и согласны не только, чтобы их наказывали за то, что они говорят правду, но рады и жизнь отдать за правду…
Вот когда ты знал, что папа тебя накажет, ты убежал, а храбрый так не делает. Папа был на войне: он знал, что там страшно, а всё-таки пошёл. Ну, довольно, поцелуй маму и скажи ей, что ты будешь добрый мальчик.
Тёма молча обнял мать и спрятал голову на её груди.

Вопрос 3. Подумай, почему Тёма говорит, что он хороший, а руки его плохие.

Ответ. Тёма говорит, что виноваты его плохие руки, а не он сам, потому что ведь действительно мальчик не хотел ни сломать, ни сорвать цветок. Всё получилось ненамеренно, нечаянно, его руки действовали как бы сами по себе.    

Вопрос 4. Как ты думаешь, отец впервые наказал Тёму? А как мальчик относится к отцу? Подтверди свой ответ примерами из текста.

Ответ. У мальчика непростое отношение к отцу. Он, бесспорно, отца боится: его отец, генерал, суровый и строгий человек, который не раз наказывал Тему поркой. Но в то же время Тёма любит и уважает своего отца, ему хочется его радовать, но получается так, что Тёма, живой и подвижный мальчик, часто попадает в неприятные истории. Случай со сломанным цветком как раз и показывает эти непростые отношения: Тёма хотел порадовать отца, первым сообщив ему, что его любимый цветок расцвёл, а когда нечаянно сломал цветок, то не осмелился сказать об этом родителям, боясь унизительного наказания.   

Вопрос 5. Мама говорит, что Тёма трус. Ты согласен с этим?

Ответ. Тёма боится наказания, вернее, унижения, которое с этим наказанием (поркой) связано. Но назвать его трусом нельзя: боязнь унижения не то же самое, что страх перед опасностью.

Вопрос 6. Выскажи своё отношение к Тёме. Когда ты читал рассказ: тебе было жалко Тёму; ты ему сочувствовал; ты его осуждал, презирал; тебя удивляло его поведение? Объясни свой ответ. Прочитай абзац со слов: «Всё погибло…» Это описание, повествование или рассуждение?

Ответ. Тёма хороший, добрый мальчик. Он любит родителей. Он хочет порадовать папу. Очень любит Жучку. Тёма – мальчик впечатлительный, все свои промахи он сильно переживает, раскаивается в содеянном. У него богатое воображение. Он в лицах и красках представляет всё, что может произойти, случиться. Для подтверждения своего мнения дети читают ещё раз первые два абзаца на с. 46. 

Н. Г. Гарин-Михайловский в своей повести «Детство Темы» много внимания уделяет раскрытию внутреннего мира ребёнка, тому, как непросто порой складываются его отношения со взрослыми. Глава «Неудачный день» позволит продолжить разговор о взаимоотношениях людей, о трудностях взаимопонимания, которые при этом возникают. Главным предметом разговора оказывается здесь проблема взаимоотношения ребёнка с родителями, того, как нелегко иногда бывает выбрать правильную линию поведения. Переживания восьмилетнего Темы из-за сломанного папиного цветка, его страхи, сомнения, раскаяние, его облегчающие душу слёзы – всё это, конечно, интересно.

Содержание

  1. Кратко о персонажах
  2. Пересказ тезисно
  3. Краткое содержание по главам
  4. Основная идея рассказа

«Детство Темы» – это известная книга Гарина-Михайловского о детстве 8-летнего мальчика по имени Тема. Он рос в семье строгого отца и гуманной матери, считавшей рукоприкладство неприемлемым в воспитании. По мере взросления мальчик учится отвечать за свои действия и поступать по совести. В этой статье можно прочитать краткое содержание книги по главам. Всего в произведении их двенадцать, и каждая из глав описывает определенный этап из жизни ребенка.

Кратко о персонажах

В кратком содержании крылатого рассказа «Детство Темы» представлено несколько действующих лиц:

  • Тема – восьмилетний мальчик с добрым сердцем и пылким нравом, чье детство описывает автор. Он не может сидеть на месте и часто совершает шалости;
  • Николай Карташев – генерал в отставке, отец главного героя. Мужчина старается воспитывать сына в строгости и порядке;
  • Аглаида Карташева – мать Темы, добрая женщина. Она считает, что между родителями и детьми должно быть понимание;
  • Зина – сестра главного героя, которая часто конфликтует с братом. Несмотря на это, она прилежная ученица;
  • Таня – горничная, с ней у Темы доверительные отношения;
  • Махнов – одноклассник Темы и главный задира в классе. Его проступки приводят к самым неожиданным последствиям;
  • Иванов – начитанный и хорошо воспитанный мальчик;
  • Касицкий и Данилов – друзья главного героя, с которыми он проводил много времени.

Пересказ тезисно

Тема рос в семье отставного генерала Николая Карташева и матери Аглаиды Карташевой. Отец воспитывал сына в строгости, а мать, наоборот, считала, что с ребенком всегда нужно идти на контакт. Однажды мальчик испортил цветок, который выращивал отец, и побоялся рассказать об этом Николаю Семеновичу. В этот день генерал выпорол сына.

Как-то раз мальчик полез в колодец ради спасения собаки. От пережитого страха состояние Темы ухудшилось. Чтобы ребенок быстрей поправился, Карташевы пустили его играть с детьми из наемного двора.

Осенью мальчика устроили в гимназию, из которой его затем чуть не выгнали. Как-то раз его одноклассник Махнов воткнул иголку в учительский стул и поведал о затее Теме и Иванову. Главный герой не сдержался под директорским напором и выдал своего одноклассника. После чего вместе с задирой из учебного заведения исключили и Иванова, потому что тот молчал.

Позже главный герой завел дружбу с 2-мя одноклассниками. Из-за проблем с экзаменами мальчик почти вылетел из гимназии, но позже сдал все на «отлично».

Здоровье Николая Семеновича совсем ухудшилось. В последний день жизни отец благословил детей, а утром уснул вечным сном.

Краткое содержание по главам

Глава 1. Неудачный день
День для Темы начался самым обычным образом. Как всегда, он умылся и побежал играть. На террасе стоял распустившийся цветок, который долго и упорно выращивал отец мальчика. Тема случайно задел цветок, поломав его, и убежал. В этот момент он отдал бы все, лишь бы остановить время и вернуть все назад. Интуитивно он понимал, что Николай Семенович его сильно накажет.

С утра родители собирались отъехать, и ребенок понимал, что его наказание будет немного отсрочено. Мальчик снова принялся проказничать: сначала он оседлал коня и упал с него, а затем рассорился со своей сестрой.

Глава 2. Наказание
По возвращении Николай Семенович обнаружил оборванный цветок. В гневе он хорошенько выпорол сына. Слезы лились из глаз мальчика, а мать, наблюдая за происходящим, хотела остановить отца. Она была против насилия в семье, считая, что с детьми нужно находить понимание.

Глава 3. Прощение
Мальчик долгое время держал обиду на отца и даже не прикасался к еде. Мать приготовила ему ванну и положила в комнату кусок хлеба, чтобы сын хоть немного поел. Позже она объяснила мальчику, что за свои поступки нужно отвечать, и, если бы он признался отцу в своем проступке, никакой порки бы не произошло.

Глава 4. Старый колодезь
От горничной мальчик услышал, что кто-то бросил его собаку в колодец. Несмотря на страх, он бросился на выручку. Тема полез за Жучкой и спас ее, но из-за перенесенного стресса у мальчика началась сильная горячка. Несколько недель болезнь не отпускала его, и близкие думали, что он находится на волоске от смерти.

Краткое содержание Гарин-Михайловский «Детство Темы»

Тема и Жучка сидят возле старого колодца, из которого мальчик вызволил свою собаку

Глава 5. Наемный двор
Чтобы сын смог скорее поправиться, Карташевы отпустили его поиграть с ребятами из наемного двора. Этот двор генерал сдавал еврею. Тема часто проводил время с соседскими мальчишками и за год сильно окреп физически и духом. Однажды Тема забрел в чужой двор и чуть не попал под копыта свирепого быка. Подоспевший вовремя мясник спас его, напоследок надрав мальчику уши. Главный герой затаил большую обиду на мясника и вскоре отомстил: он бросил камень в обидчика и разбил ему лицо. Мать сильно расстроилась и была зла на сына, отец же, напротив, принял сторону мальчика.

Глава 6. Поступление в гимназию
Год пронесся незаметно, и теперь Теме пора было поступать в гимназию. Родители купили ему красивый костюм, но форму украли, когда Тема вместе с соседскими мальчишками плавал в море. Поэтому для него шили новую одежду.

Дела у Темы с одноклассниками сразу не задались. Его стал задирать Махнов – верзила 14-ти лет.

Глава 7. Будни
Сестра Темы поступила в ту же школу, что и брат, поэтому ребята вдвоем посещали уроки. Тема продолжал получать плохие отметки за поведение, но выдавать Махнова он не хотел. Кроме того, одноклассник постоянно задевал неизлечимо больного учителя немецкого.

Тема и Зина вместе выполняли домашние задания. Только мальчик учился с неохотой, тогда как Зина, напротив, была способной и прилежной ученицей.

Глава 8. Иванов
Когда преподаватель немецкого скончался, в качестве замены ему прислали нового учителя. Неожиданно для себя Тема сблизился с одноклассником Ивановым, который был хорошо воспитанным и умным мальчиком. Тема идеализировал своего нового приятеля, стараясь подражать ему. Иванов даже позвал Тему в деревню на каникулы.

Глава 9. Ябеда
Чтобы поквитаться с учителем, Махнов подложил ему в стул иголку. Он поделился этим с Темой и Ивановым, но ребята его осудили.

Когда детей вызвали к директору, Тема, не выдержав напора, выдал нарушителя. После этого Махнова, а вместе с ним и Иванова, пришлось выгнать из учебного заведения. Второго отчислили только за то, что он скрыл правду.

Глава 10. В Америку
Неожиданно для себя Тема начал дружить с Касицким и Даниловым. Эти ребята не отвернулись от него после отчисления одноклассников. Все трое грезили о покорении Америки и даже начали собирать средства на поездку. Однако уехать они не могли, потому что впереди их ждали сложные экзамены.

Глава 11. Экзамены
Тема соврал родителям, сказав, что с экзаменами у него проблем нет. Правдой же было то, что мальчик завалил сразу три предмета, и родителям пришлось ехать в гимназию и договариваться о пересдаче.

Тема даже пытался покончить с собой, наглотавшись таблеток, но ничего опасного не произошло. Целую неделю он готовился к пересдаче и сдал экзамены на «отлично».

Глава 12. Отец
Здоровье старшего Карташева ухудшалось. Видимо, чувствуя скорый конец, он стал более мягким к родным и старался проводить с ними больше времени. Он даже поддержал идею Темы поступать на флот и рассказал мальчику о своей службе.

Краткое описание книги заканчивается тем, как Николай Карташев, окончательно утратив здоровье, слег в постель. Перед смертью он благословил своих детей, а на утро скончался. Так подошло к концу и детство мальчика.

Основная идея рассказа

В произведении автор учит тому, что все события из детства, и положительные, и неудачные, создают человеческую личность. Поэтому нужно учиться бороться с жизненными трудностями и отвечать за совершенные поступки, ведь, если бы мальчик вовремя сознался отцу, что испортил цветок, его бы не стали так сильно наказывать.

В кратком пересказе книги «Детство Темы» Гарина-Михайловского были освещены только основные события. Поэтому рекомендуется прочесть произведение целиком, чтобы лучше понять идею автора и насладиться произведением.

Тонкой глубокой щелью какой-то далёкой панорамы[12] мягко сверкнула перед Тёмой в бесконечной глубине мрака неподвижная, прозрачная, точно зеркальная, гладь вонючей поверхности, тесно обросшая со всех сторон слизистыми стенками полусгнившего сруба.

Каким-то ужасом смерти пахнуло на него со дна этой далёкой, нежно светившейся страшной глади. Он точно почувствовал на себе её прикосновение и содрогнулся за свою Жучку. С замиранием сердца заметил он в углу чёрную шевелившуюся точку и едва узнал, вернее, угадал в этой беспомощной фигурке свою некогда резвую, весёлую Жучку, державшуюся теперь на выступе сруба. Терять времени было нельзя. От страха, хватит ли у Жучки силы дождаться, пока он всё приготовит, у Тёмы удвоилась энергия. Он быстро вытащил назад фонарь, а чтобы Жучка не подумала, очутившись опять в темноте, что он её бросил, Тёма во всё время приготовления кричал:

– Жучка, Жучка, я здесь!

И радовался, что Жучка отвечает ему постоянно тем же радостным визгом. Наконец всё было готово. При помощи вожжей фонарь и два шеста с перекладиной внизу, на которой лежала петля, начали медленно спускаться в колодец.

Но этот так обстоятельно обдуманный план потерпел неожиданное и непредвиденное фиаско благодаря стремительности Жучки, испортившей всё.

Жучка, очевидно, поняла только одну сторону идеи, а именно, что спустившийся снаряд имел целью её спасение, и поэтому, как только он достиг её, она сделала попытку схватиться за него лапами. Этого прикосновения было достаточно, чтобы петля бесполезно соскочила, а Жучка, потеряв равновесие, свалилась в грязь.

Она стала барахтаться, отчаянно визжа и тщетно отыскивая оставленный ею уступ.

Мысль, что он ухудшил положение дела, что Жучку можно было ещё спасти и теперь он сам виноват в том, что она погибнет, что он сам устроил гибель своей любимице, заставляет Тёму, не думая, благо план готов, решиться на выполнение второй части сна – самому спуститься в колодец.

Он привязывает вожжи к одной из стоек, поддерживающих перекладину, и лезет в колодец. Он сознаёт только одно: что времени терять нельзя ни секунды.

Его обдаёт вонью и смрадом. На мгновение в душу закрадывается страх, как бы не задохнуться, но он вспоминает, что Жучка сидит там уже целые сутки; это успокаивает его, и он спускается дальше. Он осторожно щупает спускающейся ногой новую для себе опору и, найдя её, сначала пробует, потом твёрдо упирается и спускает следующую ногу.

Добравшись до того места, где застряли брошенные жердь и фонарь, отвязывает конец вожжи и спускается дальше. Вонь всё-таки даёт себя чувствовать и снова беспокоит и пугает его. Тёма начинает дышать ртом. Результат получается блестящий: вони нет, страх окончательно улетучивается.

Снизу тоже благополучные вести. Жучка, опять уже усевшаяся на прежнее место, успокоилась и весёлым попискиванием выражает сочувствие безумному предприятию.

Это спокойствие и твёрдая уверенность Жучки передаются мальчику, и он благополучно достигает дна.

Между ним и Жучкой происходит трогательное свидание друзей, не чаявших уже больше свидеться в этом мире. Он наклоняется, гладит её; она лижет его пальцы, и так как опыт заставляет её быть благоразумной – она не трогается с места, но зато так трогательно, так нежно визжит, что Тёма готов заплакать…

Не теряя времени, он, осторожно держась зубами за изгаженную вожжу, обвязывает свободным её концом Жучку, затем поспешно карабкается наверх.

Жучка, видя такую измену, подымает отчаянный визг, но этот визг только побуждает Тёму быстрее подниматься.

Но подниматься труднее, чем спускаться! Нужен воздух, нужны силы, а того и другого у Тёмы уже мало. Он судорожно ловит в себя всеми лёгкими воздух колодца, рвётся вперёд, и чем больше торопится, тем скорее оставляют его силы.

Тёма поднимает голову, смотрит наверх, в далёкое ясное небо, видит где-то высоко над собою маленькую весёлую птичку, беззаботно скачущую по краю колодца, и сердце его сжимается тоской: он чувствует, что не долезет.

Страх охватывает его. Он растерянно останавливается, не зная, что делать: кричать, плакать, звать маму? Чувство одиночества, бессилия, сознания гибели закрадывается в его душу…

– Не надо бояться, не надо бояться! – говорит он дрожащим от ужаса голосом. – Стыдно бояться! Трусы только боятся. Кто делает дурное – боится, а я дурного не делаю: я Жучку вытаскиваю, меня и папа и мама за это похвалят. Папа на войне был, там страшно, а здесь разве страшно? Здесь ни капельки не страшно. Вот отдохну и полезу дальше, потом опять, опять отдохну и опять полезу, так и вылезу, потом и Жучку вытащу. Жучка рада будет, все будут удивляться, как я её вытащил.

Тёма говорит громко, у него голос крепнет, звучит энергичнее, твёрже, и, наконец успокоенный, он продолжает взбираться дальше.

Когда он снова чувствует, что начинает уставать, он опять громко говорит себе:

– Теперь опять отдохну и потом опять полезу. А когда я вылезу и расскажу, как я смешно кричал сам на себя, все будут смеяться, и я тоже.

Тёма улыбается и снова спокойно ждёт прилива сил.

Таким образом, незаметно его голова высовывается наконец над верхним срубом колодца. Он делает последнее усилие, вылезает сам и вытаскивает Жучку.

Теперь, когда дело сделано, силы быстро оставляют его.

Почувствовав себя на твёрдой почве, Жучка энергично встряхивается, бешено бросается на грудь Тёмы и лижет его в самые губы. Но этого мало, слишком мало для того, чтобы выразить всю её благодарность, – она кидается ещё и ещё. Она приходит в какое-то безумное неистовство.

Тёма бессильно, слабеющими руками отмахивается от неё, поворачивается к ней спиной, надеясь этим манёвром спасти хоть лицо от липкой, вонючей грязи.

Занятый одной мыслью – не испачкать об Жучку лицо, Тёма ничего не замечает, но вдруг его глаза случайно падают на кладбищенскую стену, и Тёма замирает на месте.

Он видит, как из-за стены медленно поднимается чья-то чёрная, страшная голова.

Напряжённые нервы Тёмы не выдерживают, он испускает неистовый крик и без сознания валится на траву к великой радости Жучки, которая теперь уже свободно, без препятствий, выражает ему свою горячую любовь и признательность за спасение.

Еремей (это был он), подымавшийся со свеженакошенной травой со старого кладбища, увидев Тёму, сообразил, что надо спешить к нему на помощь.

Через час Тёма, лёжа на своей кроватке с ледяными компрессами на голове, пришёл в себя.

Поступление в гимназию

1

Подоспела гимназия[13]. Тёма держал в первый класс[14] и выдержал. Накануне начала уроков Тёма в первый раз надел форму.

Это был счастливый день!

Все смотрели на него и говорили, что форма ему очень идёт. Тёма отпросился на наёмный двор[15]. Он шёл сияющий и счастливый.

Было августовское воскресенье. Семья Кейзера, вся налицо, сидит за обедом перед дверями своей квартиры. Благообразный старик, точильщик Кейзер, чопорно и сухо меряет Тёму глазами. Кейзеровна вся исчезла в доброй, ласковой улыбке, и её белый высокий чепчик усердно кивает Тёме.

– Здравствуйте, здравствуйте, Тёмочка! – говорит Кейзеровна. – Ну вот вы, слава Богу, и гимназист… совсем как генерал…

Тёма сомневается, чтобы он был похож на генерала.

– Папеньке и маменьке радость, – продолжает Кейзеровна. – Папенька здоров?

– Здоров, – отвечает Тёма, смотря в пространство и роя сапогом землю.

– И маменька здорова? и братик? и сестрички? Ну слава Богу, что все здоровы.

Тёма чувствует, что можно идти дальше, и тихо, чинно двигается вперёд…

У дверей своей лачуги сидит громадный Яков.

– Яков, я уже поступил в гимназию, – говорит Тёма, останавливаясь перед ним.

– В гимназию, – добродушно тянет Яков и улыбается.

– Это мой мундир.

– Мундир? – опять повторяет Яков и улыбается.

Наступает молчание. Яков смотрит на большой палец ноги, как-то особенно загнувшийся к соседу, и протягивает к нему руку.

Детство Темы

Николай Гарин-Михайловский
Детство Темы

– Весь секрет, чтобы было как можно меньше сопротивление. Чем она у~же…

– Ну, конечно, – перебивал нетерпеливый Касицкий.

– Понимаешь? – спрашивал Данилов Тёму.

– Понимаю, – отвечал Тёма, понимающий больше потому, что это было понятно Данилову и Касицкому: что там еще докапываться? Уже – так уже.

– Мне даже кажется, что эта модель, самая узкая из всех, и та широка.

– Конечно, широка, – энергично поддержал Касицкий. – К чему такое брюхо?

– Отец настаивает, – нерешительно проговорил Данилов.

– Еще бы ему не настаивать, у него живот-то, слава богу; ему и надо, а нам на что?

– А мы, чтоб не дразнить его, сделаем уже, а ему благоразумно умолчим.

– Подлец, врать хочешь…

– Не врать, молчать буду. Спросит – ну, тогда признаюсь.

Всю зиму шла работа; сперва киль выделали, затем шпангоуты насадили, потом обшивкой занялись, а затем и выкрасили в белый цвет, с синей полоской кругом.

Собственно говоря, постройка лодки подвигалась непропорционально труду, какой затрачивался на нее друзьями, и секрет этот объяснялся тем, что им помогали какие-то таинственные руки. Друзья благоразумно молчали об этом, и когда лодка была готова, они с гордостью объявили товарищам:

– Мы кончили.

Впрочем, Касицкий не удержался и тут же сказал, подмигивая Тёме:

– Мы?!

– Конечно, мы, – ответил Тёма. – Матросы помогали, а все-таки, мы.

– Помогали?! Рыло!

И Касицкий, рассмеявшись, добавил:

– Кой черт, мы! Ну, Данилов действительно работал, а мы вот с этим подлецом все больше насчет глаз. Да ей-богу же, – кончил он добродушно. – Зачем врать.

– Я считаю, что и я работал.

– Ну да, ты считаешь. Ну, считай, считай.

– Да зачем вам лодка? – спросил Корнев, грызя, по обыкновению, ногти.

– Лодка? – переспросил Касицкий. – Зачем нам лодка? – обратился он к Тёме.

Тёму подмывало.

– Свинья! – смеялся он, чувствуя непреодолимое желание выболтать.

– Чтоб кататься, – ответил Данилов, не сморгнув, что называется, глазом.

Корнев видел, что тут что-то не то.

– Мало у отца твоего лодок?

– Ходких нет, – ответил Данилов.

– Что значит – ходких?

– Чтоб резали хорошо воду.

– А что значит – чтоб резали хорошо воду?

– Это значит, что ты дурак. – вставил Касицкий.

– Бревно! – вскользь ответил Корнев, – не с тобой говорят.

– Ну, чтоб узкая была, шла легко, оказывала бы воде меньшее сопротивление.

– Зачем же вам такую лодку?

– Чтобы больше удовольствия было от катанья.

Корнев подозрительно всматривался по очереди в каждого.

– Эх ты, дура! – произнес Касицкий полушутя-полусерьезно. – В Америку хотим ехать.

После этого уже сам Корнев говорил пренебрежительно:

– Черти, с вами гороху наесться сперва надо, – и уходил.

– Послушай, зачем ты говоришь? – замечал Данилов Касицкому.

– Что~ говорю? Именно так действуя, ничего и не говорю.

– Конечно, – поддерживал Тёма, – кто ж догадается принять его слова за серьезные.

– Все догадаются. Вас подмывает на каждом слове, и кончится тем, что вы все разболтаете. Глупо же. Если не хотите, скажите прямо, зачем было и затевать тогда.

Обыкновенно невозмутимый, Данилов не на шутку начинал сердиться. Касицкий и Тёма обещали ему соблюдать вперед строгое молчание. И хотя нередко на приятелей находило страстное желание подсидеть самих себя, но сознание огорчения, которое они нанесут этим Данилову, останавливало их.

Понятное дело, что тому, кто едет в Америку, никаких, собственно, уроков готовить не к чему, и время, потраченное на такой труд, считалось компанией погибшим временем.

Обстоятельства помогли Тёме в этом отношении. Мать его родила еще одного сына, и выслушивание уроков было оставлено. Следующая треть, последняя перед экзаменами, была весьма печальна по результатам: единица, два, закон божий – три, по естественной – пять, поведение – и то «хорошего» вместо обычного «отличного». На Карташева махнули в гимназии рукой, как на ученика, который остается на второй год.

Тёма благоразумно утаил от домашних отметки. Так как требовалась расписка, то он, как мог, и расписался за родителей, что отметки они видели. При этом благоразумно подписал: «По случаю болезни, за мать, сестра З. Карташева». Дома, на вопрос матери об отметках, он отделывался обычным ответом, произносимым каким-то слишком уж равнодушным и беспечным голосом:

– Не получил еще.

– Отчего ж так затянулось?

– Не знаю, – отвечал Тёма и спешил заговорить о чем-нибудь другом.

– Тёма, скажи правду, – пристала раз к нему мать, – в чем дело? Не может быть, чтоб до сих пор не было отметок?

– Нет, мама.

– Смотри, Тёма, я вот встану и поеду сама.

Тёма пожал плечами и ничего не ответил: чего, дескать, пристали к человеку, который уже давно мысленно в Америке?

Друзья назначили свой отъезд на четвертый день пасхи. Так было решено с целью не отравлять родным пасху.

Заграничный пароход отходил в шесть часов вечера. Решено было тронуться в путь в четыре.

Тёма, стараясь соблюдать равнодушный вид, бросая украдкой растроганные взгляды кругом, незаметно юркнул в калитку и пустился к гавани.

Данилов уже озабоченно бегал от дома к лодке.

Тёма заглянул внутрь их общей красавицы – белой с синей каемкой лодки, с девизом «Вперед», и увидел там всякие кульки.

– Еда, – озабоченно объяснил Данилов. – Где же Касицкий?

Наконец показался и Касицкий с какой-то паршивой собачонкой.

– Да брось! – нетерпеливо проговорил Данилов.

Касицкий с сожалением выпустил собаку.

– Ну, готово! Едем.

Тёма с замиранием сердца прыгнул в лодку и сел на весло.

«Неужели навсегда?» – пронеслось у него в голове и мучительно-сладко где-то далеко-далеко замерло.

Касицкий сел на другое весло. Данилов – на руль.

– Отдай! – сухо скомандовал Данилов матросу.

Матрос бросил веревку, которую держал в руке, и оттолкнул лодку.

– Навались!

Тёма и Касицкий взмахнули веслами. Вода быстро, торопливо, гулко заговорила у борта лодки.

– Навались!

Гребцы сильно налегли. Лодка помчалась по гладкой поверхности гавани. У выхода она ловко вильнула под носом входившего парохода и, выскочив на зыбкую, неровную поверхность открытого моря, точно затанцевала по мелким волнам.

– Норд-ост! – коротко заметил Данилов.

Весенний холодный ветер срывал с весел воду и разносил брызги.

– Навались!

Весла, ровно и мерно стуча в уключинах, на несколько мгновений погружались в воду и снова сверкали на солнце ловким движением гребцов обращенные параллельно к воде.

Отъехав версты две, гребцы, по команде Данилова, подняли весла и сняли шапки с вспотевших голов.

– Черт, пить хочется, – сказал Касицкий и, перегнувшись, зачерпнул двумя руками морской воды и хлебнул глоток.

То же самое проделал и Тёма.

– Навались!

Опять мерно застучали весла, и лодка снова весело и легко начала резать набегавшие волны.

Ветер свежел.

– К вечеру разыграется, – заметил Данилов.

– О-го, рвет, – ответил Касицкий, надвигая чуть было не сорвавшуюся в море шапку.

– Экая красота! – проговорил немного погодя Данилов, любуясь небом и морем. – Посмотрите на солнце, как наседают тучи! Точно рядом день и ночь. Там все темное, грозное; а сюда, к городу, – ясное, тихое, спокойное.

Касицкий и Тёма сосредоточенно молчали.

Тёма скользнул глазами по сверкавшему вдали городу, по спокойному, ясному берегу, и сердце его тоскливо сжалось: что-то теперь делают мать, отец, сестры?! Может быть, весело сидят на террасе, пьют чай и не знают, какой удар приготовил он им. Тёма испуганно оглянулся, точно проснулся от какого-то тяжелого сна.

– Что, может, назад пойдем, Карташев? – спросил спокойно Данилов, наблюдая его.

«Назад?!» – радостно рванулось было сердце Тёмы к матери. А мечты об Америке, а гимназия, экзамены, неизбежный провал…

Тёма отрицательно мотнул головой и угрюмо молча налег на весло.

– Пароход! – крикнул Касицкий.

Из гавани, выпуская клубы черного дыма, показался громадный заграничный пароход.

– Пойдем потихоньку навстречу.

Лодка сделала красивый полукруг и медленно пошла навстречу.

Пароход приближался. Уже можно было разобрать толпу пассажиров на палубе!

«Через несколько минут мы уже будем между ними», – мелькнуло у каждого из друзей.

– Пора!

Все было наготове.

Согласно законам аварий, Касицкий выстрелил два раза из револьвера, а Данилов выбросил специально приготовленный для этого случая белый флаг, навязанный на длинный шест.

Тяжелое чудовище летело совсем близко, высоко задрав свои могучие борты, и гул машины явственно отдался в ушах беглецов, обдав их запахом пара и перегорелого масла.

Лодку закачало во все стороны.

Ура! Их заметили. Целый ворох белых платков замахал им с палубы. Но что ж это? Зачем они не останавливаются?

– Стреляй еще! Маши платком.

Друзья стреляли, махали и кричали как могли.

Увы! Пароход уж был далеко и все больше и больше прибавлял ходу…

Разочарование было полное.

– Они думали, – проговорил огорченно Тёма, – что мы им хорошей дороги желаем.

– Я говорил, что все это ерунда, – сказал Касицкий, бросая в лодку револьвер. – Ну кто, в самом деле, нас возьмет?! Кто для нас остановится?!

Уныло, хотя и быстро было возвращение обратно. Норд-ост был попутный.

– Надо обдумать… – начал было Данилов.

– Ерунда! Ни в какую Америку я больше не поеду, – сказал Касицкий, когда лодка пристала к берегу. – Все это чушь.

– Ну, вот уж и чушь, – ответил сконфуженно Данилов.

– Да, конечно, чушь, и пора понять это.

Тёма грустно слушал, задумчиво смотря вдаль так коварно изменившему пароходу.

– Надо обдумать…

– Как выдержать экзамены, – фыркнул Касицкий и, нахлобучив шапку, пожав наскоро руки друзьям, быстро пошел в город.

– Духом упал. Все еще можно поправить, – грустно докончил Данилов.

– Прощай, – ответил Тёма и, пожав товарищу руку, тоже побрел домой.

Да, не выгорела Америка! С одной стороны, конечно, приятно опять увидеть мать, отца, сестер, братьев, с которыми думал уже никогда, может быть, не встретиться, но, с другой стороны, тяжело и тоскливо вставали экзамены, почти неизбежный провал, все то, с чем, казалось, было уже навсегда покончено.

Да, жаль, – а хороший было придумали выход.

И Тёма от души вздохнул.

Когда после пасхи в первый раз собрались в класс, все уже перемололось, и Касицкий не удержался, чтобы в веселых красках не передать о неудавшейся затее. Тёма весело помогал ему, а Данилов только снисходительно слушал.

Все смеялись и прозвали Данилова, Касицкого и Тёму «американцами».

XI
ЭКЗАМЕНЫ

Подошли и экзамены.

Несмотря на то, что Тёма не пропускал ни одной церкви без того, чтобы не перекреститься, не ленился за квартал обходить встречного батюшку, или в крайнем случае при встречах хватался за левое ухо и скороговоркой говорил: «Чур, чур, не меня!», или усердно на том же месте перекручивался три раза, – дело, однако, плохо подвигалось вперед.

Дома тем не менее Тёма продолжал взятый раньше тон.

– Выдержал?

– Выдержал.

– Сколько поставили?

– Не знаю, отметок не показывают.

– Откуда ж ты знаешь, что выдержал?

– Отвечал хорошо…

– Ну, сколько же, ты думаешь, тебе все-таки поставили?

– Я без ошибки отвечал…

– Значит, пять?

– Пять! – недоумевал Тёма.

Экзамены кончились. Тёма пришел с последнего экзамена.

– Ну?

– Кончил…

Опять ответ поразил мать какою-то неопределенностью.

– Выдержал?

– Да…

– Значит, перешел?

– Верно…

– Да когда же узнать-то можно?

– Завтра, сказали.

Назавтра Тёма принес неожиданную новость, что он срезался по трем предметам, что передержку дают только по двум, но если особенно просить, то разрешат и по трем. Это-то последнее обстоятельство и вынудило его открыть свои карты, так как просить должны были родители.

Тёма не мог вынести пристального, презрительного взгляда матери, устремленного на него, и смотрел куда-то вбок.

Томительное молчание продолжалось довольно долго.

– Негодяй! – проговорила наконец мать, толкнув ладонью Тёму по лбу.

Тёма ждал, конечно, сцены гнева, неудовольствия, упреков, но такого выражения презрения он не предусмотрел, и тем обиднее оно ему показалось. Он сидел в столовой и чувствовал себя очень скверно. С одной стороны, он не мог не сознавать, что все его поведение было достаточно пошло; но, с другой стороны, он считал себя уже слишком оскорбленным. Обиднее всего было то, что на драпировку в благородное негодование у него не хватало материала, и, кроме фигуры жалкого обманщика, ничего из себя и выкроить нельзя было. А между тем какое-то раздражение и тупая злость разбирали его и искали выхода. Отец пришел. Ему уже сказала мать.

– Болван! – проговорил с тем же оттенком пренебрежения отец. – В кузнецы отдам…

Тёма молча высунул ему вдогонку язык и подумал: «Ни капельки не испугался». Тон отца еще больше опошлил перед ним его собственное положение. Нет! Решительно ничего нет, за что бы уцепиться и почувствовать себя хоть чуточку не так пошло и гадко! И вдруг светлая мысль мелькнула в голове Тёмы: отчего бы ему не умереть?! Ему даже как-то весело стало от мысли, какой эффект произвело бы это. Вдруг приходят, а он мертвый лежит. Вот тогда и сердись сколько хочешь! Конечно, он виноват – он понимал это очень хорошо, – но он умрет и этим вполне искупит свою вину. И это, конечно, поймут и отец и мать, и это будет для них вечным укором! Он отомстит им! Ему ни капли их не жалко, – сами виноваты! Тёма точно снова почувствовал презрительный шлепок матери по лбу. Злое, недоброе чувство с новой силой зашевелилось в его сердце. Он злорадно остановил глаза на коробке спичек и подумал, что такая смерть была бы очень хороша, потому что будет не сразу и он успеет еще насладиться чувством удовлетворенного торжества при виде горя отца и матери. Он занялся вопросом, сколько надо принять спичек, чтоб покончить с собой. Всю коробку? Это, пожалуй, будет слишком много, он быстро умрет, а ему хотелось бы подольше полюбоваться. Половину? Тоже, пожалуй, много. Тёма остановился почему-то на двадцати головках. Решив это, он сделал маленький антракт, так как, когда вопрос о количестве был выяснен, решимость его значительно ослабела. Он в первый раз серьезно вник в положение вещей и почувствовал непреодолимый ужас к смерти. Это было решающее мгновение, после которого, успокоенный каким-то подавленным сознанием, что дело не будет доведено до конца, он протянул руку к спичкам, отобрал горсть их и начал потихоньку, держа под столом, осторожно обламывать головки. Он делал это очень осторожно, зная, что спичка может вспыхнуть в руке, а это иногда кончается антоновым огнем. Наломав, Тёма аккуратно собрал головки в кучку и некоторое время с большим удовольствием любовался ими в сознании, что их проглотит кто угодно, но только не он. Он взял одну головку и попробовал на язык: какая гадость!

С водой разве?!

Тёма потянулся за графином и налил себе четверть стакана. Это много для одного глотка. Тёма встал, на цыпочках вышел в переднюю и, чтоб не делать шума, выплеснул часть воды на стену. Затем он вернулся назад и остановился в нерешительности. Несмотря на то, что он знал, что это шутка, его стало охватывать какое-то странное волнение. Он чувствовал, что в его решимости не глотать спичек стала показываться какая-то страшная брешь: почему и в самом деле не проглотить? В нем уж не было уверенности, что он не сделает этого. С ним что-то происходило, чего он ясно не сознавал. Он, если можно так сказать, перестал чувствовать себя, как будто был кто-то другой, а не он. Это наводило на него какой-то невыразимый ужас. Этот ужас все усиливался и толкал его. Рука автоматично протянулась к головкам и всыпала их в стакан. «Неужели я выпью?!» – думал он, поднимая дрожащей рукой стакан к побелевшим губам. Мысли вихрем завертелись в его голове. «Зачем? Разве я не виноват действительно? Я, конечно, виноват. Разве я хочу нанести такое горе людям, для которых так дорога моя жизнь? Боже сохрани! Я люблю их…»

– Артемий Николаич, что вы делаете?! – закричала Таня не своим голосом.

У Тёмы мелькнула только одна мысль, чтобы Таня не успела вырвать стакан. Судорожным, мгновенным движением он опрокинул содержимое в рот… Он остановился с широко раскрытыми, безумными от ужаса глазами.

– Батюшки! – завопила режущим, полным отчаяния голосом Таня, стремглав бросаясь к кабинету. – Барин… барин!..

Голос ее обрывался какими-то воплями:

– Артемий… Николаич… отравились!!

Отец бросился в столовую и остановился, пораженный идиотским лицом сына.

– Молока!

Таня бросилась к буфету.

Тёма сделал слабое усилие и отрицательно качнул головой.

– Пей, негодяй, или я расшибу твою мерзкую башку об стену! – закричал неистово отец, схватив сына за воротник мундира.

Он так сильно сжимал, что Тёма, чтоб дышать, должен был наклониться, вытянуть шею и в таком положении, жалкий, растерянный, начал жадно пить молоко.

– Что такое?! – вбежала мать.

– Ничего, – ответил взбешенным, пренебрежительным голосом отец, – фокусами занимается.

Узнав, в чем дело, мать без сил опустилась на стул.

– Ты хотел отравиться?!

В этом вопросе было столько отчаянной горечи, столько тоски, столько чего-то такого, что Тёма вдруг почувствовал себя как бы оторванным от прежнего Тёмы, любящего, нежного, и его охватило жгучее, непреодолимое желание во что бы то ни стало, сейчас же, сию секунду снова быть прежним мягким, любящим Тёмой. Он стремглав бросился к матери, схватил ее руки, крепко сжал своими и голосом, доходящим до рева, стал просить:

– Мама, непременно прости меня! Я буду прежний, но забудь все! Ради бога, забудь!

– Все, все забыла, все простила, – проговорила испуганная мать.

– Мама, голубка, не плачь, – ревел Тёма, дрожа, как в лихорадке.

– Пей молоко, пей молоко! – твердила растерянно, испуганно мать, не замечая, как слезы лились у нее по щекам.

– Мама, не бойся ничего! Ничего не бойся! Я пью, я уже три стакана выпил. Мама, это пустяки, вот, смотри, все головки остались в стакане. Я знаю, сколько их было… Я знаю… Раз, два, три…

Тёма судорожно считал головки, хотя перед ним была одна сплошная, сгустившаяся масса, тянувшаяся со дна стакана к его краям…

– Четырнадцать! Все! Больше не было, – я ничего не выпил… Я еще один стакан выпью молока.

– Боже мой, скорей за доктором!

– Мама, не надо!

– Надо, мой милый, надо!

Отец, возмущенный этой сценой, не выдержал и, плюнув, ушел в кабинет.

– Милая мама, пусть он идет, я не могу тебе сказать, что~ я пережил, но если б ты меня не простила, я не знаю… я еще бы раз… Ах, мама, мне так хорошо, как будто я снова родился! Я знаю, мама, что должен искупить перед тобою свою вину, и знаю, что искуплю, оттого мне так легко и весело. Милая, дорогая мама, поезжай к директору и попроси его, – я выдержу передержку, я знаю, что выдержу, потому что я знаю, что я способный и могу учиться.

Тёма, не переставая, все говорил, говорил и все целовал руки матери. Мать молча, тихо плакала. Плакала и Таня, сидя тут же на стуле.

– Не плачь, мама, не плачь, – повторял Тёма. – Таня, не надо плакать.

Исключительные обстоятельства выбили всех из колеи. Тёма совершенно не испытывал той обычной, усвоенной манеры отношения сына к матери, младшего к старшему, которая существовала обыкновенно. Точно перед ним сидел его товарищ, и Таня была товарищ, и обе они и он попали неожиданно в какую-то беду, из которой он, Тёма, знает, что выведет их, но только надо торопиться.

– Поедешь, мама, к директору? – нервно, судорожно спрашивал он.

– Поеду, милый, поеду.

– Непременно поезжай. Я еще стакан молока выпью. Пять стаканов, больше не надо, а то понос сделается. Понос очень нехорошо.

Мысли Тёмы быстро перескакивали с одного предмета на другой, он говорил их вслух, и чем больше говорил, тем больше ему хотелось говорить и тем удовлетвореннее он себя чувствовал.

Мать со страхом слушала его, боясь этой бесконечной потребности говорить, с тоской ожидая доктора. Все ее попытки остановить сына были бесполезны, он быстро перебивал ее:

– Ничего, мама, ничего, пожалуйста, не беспокойся.

И снова начинался бесконечный разговор.

Вошли дети, гулявшие в саду. Тёма бросился к ним и, сказав: «Вам нельзя тут быть», – запер перед ними дверь.

Наконец приехал доктор, осмотрел, выслушал Тёму, потребовал бумаги, перо, чернила, написал рецепт и, успокоив всех, остался ждать лекарства. У Тёмы начало жечь внутри.

– Пустяки, – проговорил доктор, – сейчас пройдет.

Когда принесли лекарство, доктор молча, тяжело сопя, приготовил в двух рюмках растворы и сказал, обращаясь к Тёме:

– Ну, теперь закусите вот этим все ваши разговоры. Отлично! Теперь вот это! Ну, теперь можете продолжать.

Тёма снова начал, но через несколько минут он как-то сразу раскис и вяло оборвал себя:

– Мама, я спать хочу.

Его сейчас же уложили, и, под влиянием порошков, он заснул крепким детским сном.

На другой день Тёма был вне всякой опасности и хотя ощущал некоторую слабость и боль в животе, но чувствовал себя прекрасно, был весел и с нетерпением гнал мать к директору. Только при появлении отца он умолкал, и было что-то такое в глазах сына, от чего отец скорее уходил к себе в кабинет. Приехал доктор, и мать, оставив Тёму на его попечении, уехала к директору.

– Я сяду заниматься, чтоб не терять времени, – заявил весело Тёма.

– Вот и отлично, – ответил доктор.

Тёма забрал книги и отправился в маленькую комнатку, а доктор ушел в кабинет к старику Карташеву.

Когда разговор коснулся текущих событий, генерал не утерпел, чтобы не пожаловаться на жену за неправильное воспитание сына.

– Да, нервно немножко… – проговорил доктор как-то нехотя. – Век такой… Вы, однако, с сыном-то все-таки помягче, а то ведь можно и совсем свихнуть мальчугана… Нервы у него не вашего времени…

– Пустяки, весь он в меня…

– Может, в вас он… да уж… одним словом, надо сдерживать себя.

– Пропал мальчик, – с отчаянием в голосе произнес отец.

Доктор добродушно усмехнулся.

– Славный мальчик, – заметил он и забарабанил пальцами по столу.

– Эх! – махнул огорченно отец и зашагал угрюмо по комнате.

Приехала мать с радостным лицом.

– Разрешил?! – спросил Тёма, выскакивая с латинской грамматикой. – Мама, я вот уже сколько прошел!

Неделя промелькнула для Тёмы незаметно. Он не мог оторваться от книг. В голову, строчка за строчкой, вкладывались страницы книги, как в какой-то мешок. Иногда он закрывал глаза и мысленно пробегал пройденное, и все в систематическом порядке, рельефно и выпукло проносилось перед ним. Довольный опытом, Тёма с новым жаром продолжал занятия. Передержка была по русскому, латинскому и географии, но уже она сидела вся в голове. Иногда он звал сестру и говорил ей:

– Экзаменуй меня.

Зина добросовестно принималась спрашивать, и Тёма без запинки отвечал с малейшими деталями. В награду Зина говорила огорченно:

– Стыдно с такими способностями так лениться.

– Я на будущий год буду отлично заниматься, сяду на первую скамейку и буду первым учеником.

– Ну да…

– Хочешь пари?

– Не хочу.

– А-га, знаешь, что могу!

– Конечно, можешь – да не будешь.

– Буду, если Маня меня будет любить.

Зина засмеялась.

– Будет любить?

– Не знаю… если заслужишь.

– А я знаю, что она меня любит!

– И неправда.

– А зачем не смотришь? А я знаю, что она тебе говорила в беседке.

– Ну, что?

– Не скажу.

– А я скажу, если хочешь: она говорила, что ты ей надоел.

Тёма озадаченно посмотрел на Зину и потом весело закричал:

– Неправда, неправда! А зачем она мне сказала, что любит Жучку, потому что это моя собака?

– А ты и уши развесил.

– А-га! – торжествовал Тёма. – Передай ей, когда увидишь, что я влюблен в нее и хочу жениться на ней.

– Скажите пожалуйста! Так и пойдет она за тебя.

– А почему не пойдет?

– Так…

В день экзамена Таня разбудила Тёму на заре, и он, забравшись в беседку, все три предмета еще раз бегло просмотрел. От волнения он не мог ничего есть и, едва выпив стакан чаю, поехал с неизменным Еремеем в гимназию. Директор присутствовал при всех трех экзаменах. Тёма отвечал без запинки.

По исхудалому, тонкому, вытянутому лицу Тёмы видно было, что не даром дались ему его знания.

Директор молча слушал, всматриваясь в мягкие, горящие внутренним огнем глаза Тёмы и в первый раз почувствовал к нему какое-то сожаление.

По окончании последнего экзамена он погладил его по голове и проговорил:

– Отличные способности. Могли бы быть украшением гимназии. Будете учиться?

– Буду, – прошептал, вспыхнув, Тёма.

– Ну, ступайте домой и передайте вашей матушке, что вы перешли в третий класс.

Счастливый Тёма выскочил, как бомба, из гимназии.

– Еремей, я перешел! Все экзамены выдержал, всё без запинки отвечал.

– Слава богу, – заерзал, облегченно вздыхая, Еремей. – Чтоб оны вси тые екзамены сказылысь! – разразился он неожиданной речью. – Дай бог, щоб их вси уж покончали, да в офицеры б вас произвели, – щоб вы, як папа ваш, енералом булы.

Выговорив такую длинную тираду, Еремей успокоился и впал в свое обычное, спокойное состояние.

Тёма мысленно усмехнулся его пожеланиям и, усевшись поудобнее в экипаж, беззаботно отдался своему праздничному настроению.

– Ну? – встретила его мать у калитки.

– Выдержал.

– Слава богу, – и мать медленно перекрестилась. – Перекрестись и ты, Тёма.

Но Тёме показалось вдруг обидным креститься: за что? он столько уже крестился и всегда, пока не стал учиться, резался.

– Я не буду креститься, – буркнул обиженный Тёма.

– Тёма, ты серьезно хочешь вогнать меня в могилу? – спросила его холодно мать.

Тёма молча снял шапку и перекрестился.

– Ах, какой глупый мальчик! Если ты и занимался и благодаря этому и своим способностям выдержал, так кто же тебе все дал? Стыдно! Глупый мальчик.

Но уж эта нотация была сделана таким ласкающим голосом, что Тёма, как ни желал изобразить из себя обиженного, не удержался и распустил губы в довольную, глупую улыбку.

«Да, уж такой возраст!» – подумала мать и, ласково притянув Тёму, поцеловала его в голову. Мальчик почувствовал себя тепло и хорошо и, поймав руку матери, горячо ее поцеловал.

– Ну, зайди к папе и обрадуй его… ласково, как ты умеешь, когда захочешь.

Окрыленный, Тёма вошел в кабинет и в один залп проговорил:

– Милый папа, я перешел в третий класс.

– Умница, – ответил отец и поцеловал сына в лоб.

Тёма, тоже с чувством, поцеловал у него руку и с облегченным сердцем направился в столовую.

Он с наслаждением увидел чисто сервированный стол, самовар, свой собственный сливочник, большую двойную просфору – его любимое лакомство к чаю. Мать налила сама в граненый стакан прозрачного, немного крепкого, как он любил, горячего чаю. Он влил в стакан весь сливочник, разломил просфору и с наслаждением откусил, какой только мог большой кусок.

Зина, потягиваясь и улыбаясь, вышла из маленькой комнаты.

– Ну? – спросила она.

Но Тёма не удостоил ее ответом.

– Выдержал, выдержал, – проговорила весело мать.

Напившись чаю, Тёма хотя и нехотя, но передал все, не пропустив и слов директора.

Мать с наслаждением слушала сына, облокотившись на стол.

В эту минуту, если б кто захотел написать характерное выражение человека, живущего чужой жизнью, – лицо Аглаиды Васильевны было бы высокоблагородной моделью. Да, она уж не жила своей жизнью, и всё и вся ее заключалось в них, в этих подчас и неблагодарных, подчас и ленивых, но всегда милых и дорогих сердцу детях. Да и кто же, кроме нее, пожалеет их? Кому нужен испошленный мальчишка и в ком его глупая, самодовольная улыбка вызовет не раздражение, а желание именно в такой невыгодный для него момент пожалеть и приласкать его?

– Добрый человек директор, – задумчиво произнесла Аглаида Васильевна, прислушиваясь к словам сына.

Тёма кончил и без мысли задумался.

«Хорошо, – пронеслось в его голове. – А что было неделю тому назад?!»

Тёма вздрогнул: неужели это был он?! Нет, не он! Вот теперь это он.

И Тёма ласково, любящими глазами смотрел на мать.

Автобиографичная повесть, в главном герое которого можно узнать писателя в детстве. События разворачиваются в девятнадцатом веке в южном городе у моря. Ознакомьтесь с кратким содержанием повести Николая Гарина-Михайловского «Детство Темы» по главам.

Действующие лица

  • Тема (Артемий Николаевич Карташев) – мальчик лет девяти с озорным характером и добрым сердцем.
  • Николай Семенович Карташев – отец Темы, отставной офицер, честный, порядочный и смелый.
  • Аглаида Васильевна – мама Темы, добрая, чуткая, эмоциональная.
  • Зина – сестра Темы, с которой он не ладит.
  • Таня – горничная, добрая, веселая девушка.
  • Еремей – конюх, медлительный, простой мужик.
  • Настасья – его жена, посудомойка, шустрая, крикливая.
  • Иоська – сын Настасьи и Еремея, друг Темы.
  • Фрейлейн – бонна, немка.
  • Иванов, Вахнов, Данилов, Касицкий – одноклассники Темы.

Глава 1. Неудачный день

Тема проснулся рано и побежал в сад. Там он увидел, что любимый папин цветок расцвел. Он представил, как объявит об этом папе, как он обрадуется. Может быть, даже возьмет сына с собой кататься. Столько радости, и все – из-за одного цветка.

Мальчик почувствовал к цветку необычайную нежность. Встал на колени, хотел поцеловать его, но не удержался и упал на цветок. Стебелек сломался. Мальчик впал в шок. Он представил, что теперь будет, когда узнает папа.

Он положит сына на колени и будет пороть ремешком. Тема представил, как предложит отрезать ему руки за проступок. Мальчик сообразил, что надо бежать. Он быстро побежал, но вдруг услышал, как крикнули седлать лошадей. Оказалось, родители уезжают в город. Мальчик обрадовался, что наказания удастся избежать.

Еремей запрягал лошадей, Тема пытался ему помочь. Настасья мыла посуду. Иоська просил у нее денег, та отказывала ему. Он еще громче требовал.

Тема подбежал к матери, обнял и стал горячо целовать ее. Она поняла, что совесть его не чиста. Тема побоялся признаться в проступке, потому что рядом был отец, он мог услышать.

После отъезда родителей Тема решил покататься на Гнедке. Он сел верхом и велел Иоське хлестнуть лошадь. Тот ударил, что есть силы, но лошадь вдруг помчалась обратно, в конюшню. Мальчик понял, что может удариться о проем двери. Он потянул за вожжи, но лошадь скинула его.

Мальчик упал на солому, ему хотелось плакать, но он улыбался. Старшая сестра Зина просит его больше не шалить. Тема дает обещание больше так не делать. Он предлагает сестрам играть в индейцев, Зина отказывается и делает знак воспитательнице тоже отказаться.

Тема замечает это, хватает обеих за юбки и пытается развести в разные стороны. Но юбка бонны с треском рвется. Она кричит и ругается по-немецки. Зина обещает мальчику наказание. Тема бросается на нее и роняет на землю. Она встает, хромает, кричит.

Тему зовут завтракать, он отказывается есть, просит сладкого. Нечаянно разбивает тарелку. Зина обещает рассказать все маме. Приближается гроза. Тема замечает, что любимая собачка Жучка пропала.

Глава 2. Наказание

Возвращаются родители, узнают о проказах сына. Отец ведет его в кабинет и бьет розгой. Мальчик укусил папу за палец. Тот рассердился и еще сильнее стал бить его.

Мать слышит крики, не выдерживает и врывается в кабинет. Она кричит, что больше не позволит мужу наказывать Тему. Отец недоумевает, как еще можно воспитать сына.

Глава 3. Прощение

Мать видит, что Тема лежит на кровати, уткнувшись в подушку. Она решает оставить его одного. Зовет Таню, велит отвезти Тему в ванную. Потушить свет, чтобы никто не заметил, что мальчик описался во время наказания.

На столе мама велит оставить краюху хлеба, потому что узнала, что мальчик ничего не ел весь день. Таня все исполнила. Мама подглядывала, как сын снял грязные штанишки и спрятал под комод, чтобы никто не заметил его позора. Потом он схватил краюху хлеба и быстро съел.

Мать чуть не заплакала. Потом она позвала сына и долго разговаривала с ним, о том, что бояться сказать правду – это трусость. Для примера она взяла распятие и поставила в пример Христа, который не побоялся умереть за правду.

Тема не выдержал и разревелся. Мама простила его.

Глава 4. Старый колодезь

Тема проснулся ночью, у него начинался жар. Он спросил няню, нашлась ли Жучка. Та ответила, что ее бросил в старый колодец неизвестный человек. Собака жалобно скулила.

Мальчик вскочил и побежал спасать Жучку. Он взял фонарь и веревку. Ему стало старшно, в темноте мерещились мертвецы. Но он перелез через высокую стену сада и побежал к колодцу. Там на дне сидела Жучка. Она узнала мальчика и радостно залаяла.

Мальчик соорудил перекладину и с фонарем опустил ее вниз. Но Жучка опрокинула сооружение. Тема понял, что придется лезть в колодец самому. На дне была вонючая жижа. Мальчик стал дышать ртом. Обвязался веревкой, взял фонарь и стал спускаться.

Когда он дошел до дна, привязал к себе собаку и начал подниматься. Это было сложнее, он задыхался. Ему вдруг стало страшно, он не знал, что делать. Звать на помощь или плакать. Но стал вслух уговаривать себя не бояться. С передышками мальчик поднялся наверх.

Отвязал Жучку, та стала лизать ему лицо. Она впала в неописуемый восторг, прыгала на него. Тема повернулся к ней спиной, чтобы спасти лицо. Тут он увидел, что на кладбище появилась голова мертвеца. Она приближалась к нему. Мальчик вскрикнул и упал в обморок.

Еремей, который возвращался с кладбища со скошенной травой, увидел Тему и отнес домой. Очнулся мальчик на кровати, вокруг были родственники. У него была высокая температура, на голове лежал лед. Ему показалось, что из-под кровати вылез кто-то страшный. Мальчик в бреду начал кричать, прогонять его.

Глава 5. Наемный двор

Тема выздоровел. Слабый он вышел на улицу. Стояла уже теплая осень. Мама выпросила у отца, чтобы позволил Теме гулять в наемном дворе. Это был большой пустырь, где можно было свободно бегать и играть. Отец позволил.

Тема играл там и слушал страшные рассказы Гераськи о том, как неотпетые покойники приходят на Сочельник. Он сам видел, как повесилась страшная Пульчиха. Ее похоронили за кладбищем. С тех пор ее дом никто не покупает. Боятся, что покойница заглядывать в окна будет.

Тема пришел домой и все это рассказал родителям. Мама была в шоке и запретила сыну ходить на наемный двор.

Тема любил игры, но для одной игры нужны были орехи. Продавал их Абрумка, но денег у мальчика не было. Он попросил в долг орехов, пообещав вернуть. Абрумка дал, но потом пришел и сказал, что ему не на что хоронить умершую жену. Мальчик раньше видел эту больную женщину и боялся ее вида. Абрумка заплакал, Теме стало жалко его и он побежал просить тридцать копеек у мамы.

Мама поинтересовалась, зачем ему деньги. Когда узнала, поругала, что он распоряжался чужими деньгами. Тема вернул Абрумке деньги и подумал, как хорошо все же жить на свете.

Тема пошел к морю и долго любовался на берегу. Потом он с друзьями побежал на бойню, где бык вырвался и побежал на Тему. Мясник спас его, но надрал уши. Тема обиделся и кинул камень в него, попал в лицо. Потом побежал домой и закричал, что он убил мясника. Мама была в шоке, но выяснилось, что рана не опасная. Папа оправдал сына, что он поступил по-мужски, дал мяснику на водку.

Мама долго разговаривала с сыном, цитировала евангелие, говорила, что в его возрасте один мальчик уже царем был. Тема тоже захотел стать царем.

Глава 6. Поступление в гимназию

Через год Тема пошел в гимназию. Ему сшили специальную форму. Он надел ее и пошел в гимназию. По дороге все соседи здоровались и любовались им. Мальчик встретил своих друзей, и они решили перед учебой искупаться в море.

Свой костюм Тема дал подержать непонятно откуда взявшемуся старичку, тот сам предложил это. Но когда он купался, заметил, что старичок исчез. Тема вылез из воды и голый побежал домой. Все смотрели на него и говорили, что это – сын генерала. Кто-то предложил взять извочика. Один папин сослуживец отвез его домой.

Через неделю сшили новую форму. На этот раз отец сам отвез его в гимназию. Свободное место оказалось только на последней парте рядом с темноглазым мальчиком. Было дано задание нарисовать модель носа.

Мальчик, сидящий рядом, спросил умеет ли он рисовать, и вызвался помочь. Он нарисовал за Тему какой-то страшный нос. Вдобавок больно уколол его. Тема стукнул его в ответ. Учитель поднял Тему и спросил, что это он нарисовал. Тема ответил, что это – нос его дяди. Учитель выгнал его за дверь.

По коридору шел директор, увидел Тему и спросил учителя, за что его выгнали. Учитель объяснил, директор велел выгнать Тему домой и сообщить родителям, что он исключен из гимназии.

Дома сестры и родители размышляли, что подарить Теме. Тут появился он сам с печальной вестью. Родители пришли к директору и уговаривали оставить Тему. Собрание учителей решило оставить мальчика в гимназии.

Глава 7. Будни

Сестра Темы Зина тоже поступила в гимназию. Теперь они выходили из дома вместе, вез их Еремей. Они по очереди велели ехать один быстрее, другой – медленнее. Еремей не знал, кого слушать. Тема вошел в гимназию и понял, что опоздал.

Вахнов, сидящий с ним за партой, постоянно досаждал Теме и бил его. Еще он издевался над больным учителем немецкого языка. Плевал в него бумагой и огрызался. Учитель на глазах у всех побледнел и еле-еле вышел из класса.

Тема рассказал маме, что учитель болен. Мама вместе с Темой поехали навестить его. Мама обещала устроить на работу двух его взрослых дочерей. За это учитель поблагодарил ее, ведь он был очень беден.

Тема и Зина делали дома уроки, Тема не хотел делать и выкинул тетрадь. Зина старалась, делала уроки усердно.

Вечером Тема не хотел ложиться спать, потому что завтра опять надо вставать рано и ехать в гимназию.

Глава 8. Иванов

Учитель немецкого скончался. На его место пришел другой. Маму и тетю покойного отправили в приют. Аглаида Васильевна определила жену его в институт на должность экономки. А старшую дочь на должность классной дамы. Младшую дочь она взяла к себе.

С Темой за одной партой сидел таинственный мальчик Иванов. Из-под густой шевелюры глядели шустрые глаза. Он любил рассказывать Теме страшные истории во время урока. Тема очень полюбил его.

Летом он собирался ехать к нему в деревню. Мама Иванова была казачкой, она умерла. Мальчик носил на груди ее фотографию.

Глава 9. Ябеда

Вахнов подложил на стул учителю французского языка иголку. Своим товарищам по парте (Иванову и Теме) он приказал не выдавать его. Учитель сел, вскочил, уколовшись, и позвал директора.

Тот схватил Тему и стал допрашивать, кто это сделал. Тема не выдержал и выдал Вахнова. Иванов же отказался выдавать его. Вахнова исключили, Иванова забрали родители из гимназии.

Тема рассказал маме о своем поступке, она утешала его, что он сделал правильно. В кровати Тема осознал, что больше никогда не увидит Иванова, и заплакал.

Глава 10. В Америку

Теперь Тема сидел за партой один. Одноклассник Касицкий спрашивал у него, почему он выдал своего товарища. Он решил пересесть к Теме за парту. Вместе с ним пересел и Данилов. Теперь они сидели втроем.

Мальчики подружились, пошли вместе на море. Данилов был самый серьезный из них. Он предложил бежать в Америку. Для этого друзьям нужны были деньги. Решено было откладывать деньги за завтраки. Ради этого мальчики голодали.

Мама заметила, что Тема похудел, но он не мог сказать причину. В семье родился еще один ребенок, и всем было не до Темы. А успеваемость его сильно снизилась. Впереди были экзамены, Тема опасался, что не сдаст их. Но говорить маме он ничего не стал.

После Пасхи друзья сели в лодку, взяли еду и отправились в Америку. Мимо них проплывал большой заграничный пароход. Мальчики стали махать, чтобы их взяли, но пароход проплыл мимо. Так побег в Америку закончился неудачно.

Глава 11. Экзамены

Наступила пора экзаменов. Тема завалил половину экзаменов, но не говорил об этом родителям. Когда его спрашивали, он отвечал, что сдал хорошо. Но пришлось сказать правду, потому что родители должны были пойти в гимназию и уговорить оставить его на переэкзаменовку.

Родители были в гневе, когда узнали правду. Тема подумал, что хорошо было бы сейчас умереть. Тогда все будут его жалеть, а про экзамены забудут. Он долго думал и придумал, как умереть. Взял головки от спичек, насыпал в стакан с водой и выпил.

В это время вошла горничная и стала громко кричать, что Тема отравился. Но он не успел выпить все. Послали за доктором. Папа ругался и заставил сына выпить стакан молока.

Доктор дал Теме лекарство и успокоил всех, что ничего страшного. Тема крепко уснул. Мама утром пошла в гимназию, чтобы просить переэкзаменовку. А Тему оставили на попечение доктора. Мальчик вдруг решил начать серьезно заниматься.

Он выучил все, попросил сестру проверить его. Экзамены Тема сдал хорошо. Директор даже погладил его по голове и велел передать родителям, что он переведен в следующий класс.

Глава 12. Отец

Папа вдруг заболел. Это было так непривычно, потому что он всегда был крепким и здоровым мужчиной. Но боевые раны и ревматизм взяли свое.

Иногда отец затягивался сигаретой и рассказывал о своих военных похождениях. Он вспоминал, как его солдаты победили целый вражеский полк. Тема спросил его, скольких он убил. Отец ответил, что никого. У него даже сабля не отточенная была. Дело генерала было – руководить, вдохновлять бойцов.

Отец совсем ослабел, лег в кровать и больше не вставал. Домашние говорили лишь одно при встрече: «жалко папу!». Однажды, вернувшись из гимназии, Тема почувствовал, что дела совсем плохи.

Он вошел в кабинет отца. Тот тихо сказал: «живи, Тема, а мне пора в дальнюю дорогу!». Потом поднялся на кровати и строго сказал: «если пойдешь против царя, прокляну из гроба!». Заплакал Тема, заплакал и отец.

Потом он благословил всех детей. Ночью началась агония, к утру отца не стало. Тема вошел в комнату и увидел белое лицо отца, такое знакомое, но уже чужое. Оно будто напоминало о конце, который ждет всех. Теме очень захотелось всех любить.


Основная мысль произведения

Писатель хотел рассказать о своем детстве – чуткой и нежной поре становления души. О том, что надо любить жизнь, близких, радоваться каждой минутой.

Николай Георгиевич Гарин-Михайловский

Детство Тёмы

Автобиографическая повесть

Детство Тёмы (с илл.) - i_001.jpg

Детство Тёмы (с илл.) - i_002.jpg

1852–1906

«Детство Тёмы» и его автор

1

Однажды, гуляя в Сызрани по берегу Волги, Николай Георгиевич Гарин увидал мальчика, удившего рыбу. Удил мальчик неудачно: ерши клевали жадно, но два из трех срывались с крючка.

Писатель заговорил с мальчиком. Оказалось, что тот ловил не на крючок, а на медную булавку.

С виду маленький рыболов был заморенным, тщедушным. Гарин спросил его, сколько ему лет, с кем он живет, где учится.

Тот ответил, что ему одиннадцать лет, что живет он у дедушки, часовщика, учится часовому ремеслу.

Когда мальчик свернул удочки, Гарин вызвался его проводить, сказал, что хочет познакомиться с его дедом.

Магазин деда был плохоньким, грязным, заваленным всевозможным металлическим ломом: старик чинил не только часы, но и горелки ламп, самоварные краны.

Гарину захотелось помочь его новым знакомым. Но он не решился предложить часовщику денег, боясь обидеть старого человека. Внезапно ему пришло на ум, как он может оказать помощь. Он сказал деду мальчика, что хотел бы купить все часы, какие у него есть. Старик ответил, что может продать десять стенных часов. Стенные так стенные!

Гарин расплатился с часовщиком и, написав на листе отрывного календаря адрес, по которому тот должен был доставить часы, вручил ему листок. На листке было написано: «Самарская газета. Пешкову-Горькому».

* * *

Когда в одно воскресное утро в помещение «Самарской газеты» сторож и возчик в сопровождении часовщика из Сызрани внесли ящик с часами, Горький удивился. Зачем ему часы? Да еще стенные? И кто это ездит из Самары в Сызрань покупать часы?

Но не принять их он не мог. Он расписался на том самом листке, на котором был написан его адрес, в их получении и попросил сторожа убрать ящик в соседнюю комнату.

Через несколько дней в редакцию вошел прямо с дороги Гарин – усталый, запыленный, но, как обычно, бодрый.

– Это вы прислали мне часы? – было первым вопросом Горького.

– Ах да! Я, я, – ответил Гарин и в свою очередь спросил: – Что вы думаете с ними делать? Мне они совершенно не нужны.

И тут же, не дожидаясь ответа, рассказал их историю.

– У меня бывают, – заканчивая рассказ, смущенно, словно в чем-то оправдываясь, сказал Гарин, – припадки сентиментальности… А мальчишке вчера… послал книг.

И минутой позже уже вполне деловито:

– Если вам эти часы некуда девать, я, пожалуй, пришлю за ними. Можно отдать их рабочим на ветке.

«История с часами» – одна из многочисленных историй, «походя», по выражению Горького, создававшихся Гариным. Она не случайно в подробностях рассказана Горьким в его воспоминаниях о Гарине: в ней он весь – деятельный, энергичный, полный сердечного интереса к окружающим, желания радовать людей.

2

Николай Георгиевич Михайловский – Н. Гарин его псевдоним – родился в 1852 году в семье генерала. Детские и отроческие годы его прошли на юге, в Одессе. Здесь он окончил гимназию, отсюда девятнадцатилетним юношей переехал в Петербург, где вскоре поступил в Институт инженеров путей сообщения.

«Неиссякаемо бодрым человеком», «поэтом труда» называет его А. М. Горький. За свою жизнь Гарин исколесил почти всю Россию и испробовал свои силы в самых разных областях. Студентом он был кочегаром на паровозе; став инженером, строил дороги и проводил железнодорожные изыскания на юге, на севере и в центральных областях России; занимался общественной и издательской деятельностью, сельским хозяйством.

Три с лишним года он безвыездно живет в деревне, пытаясь наладить образцовое, на основе последних достижений современной ему науки, хозяйство и прилагая немало усилий к тому, чтобы облегчить участь крестьян-бедняков – вырвать их из кулацкой кабалы.

Гарин не делал в своей жизни одного: не предавался праздности. Он не терпел ничегонеделанья, безделья, покоя мысли. «Ему мало было, – говорит о нем один из близко знавших его писателей, – двадцати четырех часов… и нередко месяцами он спал два-три часа в сутки, для того чтобы увеличить количество жизни».

Человек дела, изобретательный инженер-практик, Гарин был и художником-мечтателем, и притом мечтателем, умевшим осуществлять многие из своих, казалось бы, несбыточных фантазий. Он был таким и в литературе, и в инженерской деятельности, и в повседневной жизни.

… Подходил Новый год, начинались разговоры о елках. И вот на лесной поляне в окружении заиндевевших деревьев Гариным уже устраивается необычная «елка». Огромная ель увешивается украшениями, зажигаются свечи, раскладываются вокруг нее костры, и устраивается веселый, неизгладимый из памяти его участников зимний пикник. На этот пикник Николаем Георгиевичем приглашаются рабочие с железнодорожной ветки, сотрудники, знакомые крестьяне из окрестных деревень.

«Примерами подобных фантазий, вспыхивавших, как огни, и немедленно приводившихся в исполнение, – говорит тот же автор воспоминаний о Гарине, – можно исписать целые страницы».

Той же неуемной, сказочной фантазией отличались и его деловые проекты и предложения. Гарин мечтал не просто проложить железнодорожную магистраль через Крымский полуостров, а украсить ее поражающей красоты арками и башнями, замками и водопадом – превратить ее в «беспримерный памятник».

Внимательный к окружающим, Николай Георгиевич всегда с особым вниманием и заботой относился к детям, которых он хорошо знал и понимал. У него самого было четырнадцать ребятишек: одиннадцать своих и трое приемных, которых он так же любил, как и собственных.

Ранней поре жизни, детству, посвящена Гариным первая его повесть «Детство Тёмы». Впервые она была издана более полувека назад, в 1892 году, но и сегодня она с первых же строк захватывает, увлекает.

«Маленький восьмилетний Тёма стоял над сломанным цветком и с ужасом вдумывался в безвыходность своего положения.

Всего несколько минут тому назад…»

Кто из читателей, прочитав эти строки, не заинтересуется рассказом, не захочет узнать, почему сломанный цветок наполнил Тёму чувством отчаяния?

Но «Детство Тёмы» увлекает не только тем, что писатель с первых же строк заинтересовывает судьбами героев. Всякий, кто ни откроет эту повесть, непременно найдет в ней страницы, написанные как бы о нем самом, о тех волнениях и радостях, которые сам читатель испытывает или испытывал уже в подобных условиях.

«Детство Тёмы» – повесть автобиографическая. В ней писатель рассказал о собственном детстве, о пережитых им самим и запомнившихся ему на всю жизнь детских своих радостях, проступках, мечтах. История с лошадью, со спасением Жучки и многие другие были на самом деле. Гарин говорил: «В „Детстве Тёмы“ вы прочтете много интересного из моей жизни. Там нет и тени вымысла, я все рассказал без утайки, без рисовки».

В «Детстве Тёмы» Гарин рисует жизнь Тёмы не только в кругу семьи, но и в гимназии. Современные школьники, прочитав главы, рассказывающие о гимназии, живо представят себе старую школу, где никому не было, по существу, дела до интересов и судеб учащихся, где между учениками и гимназическим начальством существовала постоянная вражда, а уроки вызывали у детей чаще всего лишь чувство томительной скуки.

Гарин – автор не одной книги. Им написано немало рассказов, повестей и очерков, а также интересная для взрослых и для юных читателей книга «Корейские сказки». Сказки эти были записаны Гариным в самой Корее, куда он приехал осенью 1898 года с экспедицией Географического общества.

Понравилась статья? Поделить с друзьями:

Не пропустите также:

  • Рассказ дедушка мазай и зайцы
  • Рассказ дедушка георгиев читать
  • Рассказ дедал и икар
  • Рассказ деда о поездке в москву
  • Рассказ дед архип и ленька характеры главных героев

  • 0 0 голоса
    Рейтинг статьи
    Подписаться
    Уведомить о
    guest

    0 комментариев
    Старые
    Новые Популярные
    Межтекстовые Отзывы
    Посмотреть все комментарии