На задворках нашего села среди травянистой поляны стояло на сваях длинное бревенчатое помещение с подшивом из досок. Оно называлось «мангазина», к которой примыкала также завозня, — сюда крестьяне нашего села свозили артельный инвентарь и семена, называлось это «обшэственным фондом». Если сгорит дом. если сгорит даже все село, семена будут целы и, значит, люди будут жить, потому что, покудова есть семена, есть пашня, в которую можно бросить их и вырастить хлеб, он крестьянин, хозяин, а не нищеброд.
Поодаль от завозни — караулка. Прижалась она под каменной осыпью, в заветрии и вечной тени. Над караулкой, высоко на увале, росли лиственницы и сосны. Сзади нее выкуривался из камней синим дымком ключ. Он растекался по подножию увала, обозначая себя густой осокой и цветами таволги в летнюю пору, зимой — тихим парком из-под снега и куржаком по наползавшим с увалов кустарникам.
В караулке было два окна: одно подле двери и одно сбоку в сторону села. То окно, что к селу, затянуло расплодившимися от ключа черемушником, жалицей, хмелем и разной дурниной. Крыши у караулки не было. Хмель запеленал ее так, что напоминала она одноглазую косматую голову. Из хмеля торчало трубой опрокинутое ведро, дверь открывалась сразу же на улицу и стряхивала капли дождя, шишки хмеля, ягоды черемухи, снег и сосульки в зависимости от времени года и погоды.
Жил в караулке Вася-поляк. Роста он был небольшого, хром на одну ногу, и у него были очки. Единственный человек в селе, у которого были очки. Они вызывали пугливую учтивость не только у нас, ребятишек, но и у взрослых.
Жил Вася тихо-мирно, зла никому не причинял, но редко кто заходил к нему. Лишь самые отчаянные ребятишки украдкой заглядывали в окно караулки и никого не могли разглядеть, но пугались все же чего-то и с воплями убегали прочь.
У завозни же ребятишки толкались с ранней весны и до осени: играли в прятки, заползали на брюхе под бревенчатый въезд к воротам завозни либо хоронились под высоким полом за сваями, и еще в сусеках прятались; рубились в бабки, в чику. Тес подшива был избит панками — битами, налитыми свинцом. При ударах, гулко отдававшихся под сводами завозни, внутри нее вспыхивал воробьиный переполох.
Здесь, возле завозни, я был приобщен к труду — крутил по очереди с ребятишками веялку и здесь же в первый раз в жизни услышал музыку — скрипку…
На скрипке редко, очень, правда, редко, играл Вася-поляк, тот загадочный, не из мира сего человек, который обязательно приходит в жизнь каждого парнишки, каждой девчонки и остается в памяти навсегда. Такому таинственному человеку вроде и полагалось жить в избушке на курьих ножках, в морхлом месте, под увалом, и чтобы огонек в ней едва теплился, и чтобы над трубою ночами по-пьяному хохотал филин, и чтобы за избушкой дымился ключ. и чтобы никто-никто не знал, что делается в избушке и о чем думает хозяин.
Помню, пришел Вася однажды к бабушке и что-то спросил у нос. Бабушка посадила Васю пить чай, принесла сухой травы и стала заваривать ее в чугунке. Она жалостно поглядывала на Васю и протяжно вздыхала.
Вася пил чай не по-нашему, не вприкуску и не из блюдца, прямо из стакана пил, чайную ложку выкладывал на блюдце и не ронял ее на пол. Очки его грозно посверкивали, стриженая голова казалась маленькой, с брюковку. По черной бороде полоснуло сединой. И весь он будто присолен, и крупная соль иссушила его.
Ел Вася стеснительно, выпил лишь один стакан чаю и, сколько бабушка его ни уговаривала, есть больше ничего не стал, церемонно откланялся и унес в одной руке глиняную кринку с наваром из травы, в другой — черемуховую палку.
— Господи, Господи! — вздохнула бабушка, прикрывая за Васей дверь. — Доля ты тяжкая… Слепнет человек.
Вечером я услышал Васину скрипку.
Была ранняя осень. Ворота завозни распахнугы настежь. В них гулял сквозняк, шевелил стружки в отремонтированных для зерна сусеках. Запахом прогорклого, затхлого зерна тянуло в ворота. Стайка ребятишек, не взятых на пашню из-за малолетства, играла в сыщиков-разбойников. Игра шла вяло и вскоре совсем затухла. Осенью, не то что весной, как-то плохо играется. Один по одному разбрелись ребятишки по домам, а я растянулся на прогретом бревенчатом въезде и стал выдергивать проросшие в щелях зерна. Ждал, когда загремят телеги на увале, чтобы перехватить наших с пашни, прокатиться домой, а там, глядишь, коня сводить на водопой дадут.
За Енисеем, за Караульным быком, затемнело. В распадке речки Караулки, просыпаясь, мигнула раз-другой крупная звезда и стала светиться. Была она похожа на шишку репья. За увалами, над вершинами гор, упрямо, не по-осеннему тлела полоска зари. Но вот на нее скоротечно наплыла темнота. Зарю притворило, будто светящееся окно ставнями. До утра.
Сделалось тихо и одиноко. Караулки не видно. Она скрывалась в тени горы, сливалась с темнотою, и только зажелтевшие листья чуть отсвечивали под горой, в углублении, вымытом ключом. Из-за тени начали выкруживать летучие мыши, попискивать надо мною, залетать в распахнутые ворота завозни, мух там и ночных бабочек ловить, не иначе.
Я боялся громко дышать, втиснулся в зауголок завозни. По увалу, над Васиной избушкой, загрохотали телеги, застучали копыта: люди возвращались с полей, с заимок, с работы, но я так и не решился отклеиться от шершавых бревен, так и не мог одолеть накатившего на меня парализующего страха. На селе засветились окна. К Енисею потянулись дымы из труб. В зарослях Фокинской речки кто-то искал корову и то звал ее ласковым голосом, то ругал последними словами.
В небо, рядом с той звездой, что все еще одиноко светилась над Караульной речкой, кто-то зашвырнул огрызок луны, и она, словно обкусанная половина яблока, никуда не катилась, бескорая, сиротская, зябко стекленела, и от нее стекленело все вокруг. Он завозни упала тень на всю поляну, и от меня тоже упала тень, узкая и носатая.
За Фокинской речкой — рукой подать — забелели кресты на кладбище, скрипнуло что-то в завозне — холод пополз под рубаху, по спине, под кожу. к сердцу. Я уже оперся руками о бревна, чтобы разом оттолкнуться, полететь до самых ворот и забренчать щеколдой так, что проснутся на селе все собаки.
Но из-под увала, из сплетений хмеля и черемух, из глубокого нутра земли возникла музыка и пригвоздила меня к стене.
Сделалось еще страшнее: слева кладбище, спереди увал с избушкой, справа жуткое займище за селом, где валяется много белых костей и где давно еще, бабушка говорила, задавился человек, сзади темная завозня, за нею село, огороды, охваченные чертополохом, издали похожим на черные клубы дыма.
Один я, один, кругом жуть такая, и еще музыка — скрипка. Совсем-совсем одинокая скрипка. И не грозится она вовсе. Жалуется. И совсем ничего нет жуткого. И бояться нечего. Дурак-дурачок! Разве музыки можно бояться? Дурак-дурачок, не слушал никогда один-то, вот и…
Музыка льется тише, прозрачней, слышу я, и у меня отпускает сердце. И не музыка это, а ключ течет из-под горы. Кто-то припал к воде губами, пьет, пьет и не может напиться — так иссохло у него во рту и внутри.
Видится почему-то тихий в ночи Енисей, на нем плот с огоньком. С плота кричит неведомый человек: «Какая деревня-а-а?» — Зачем? Куда он плывет? И еще обоз на Енисее видится, длинный, скрипучий. Он тоже уходит куда-то. Сбоку обоза бегут собаки. Кони идут медленно, дремотно. И еще видится толпа на берегу Енисея, мокрое что-то, замытое тиной, деревенский люд по всему берегу, бабушка, на голове волосья рвущая.
Музыка эта сказывает о печальном, о болезни вот о моей говорит, как я целое лето малярией болел, как мне было страшно, когда я перестал слышать и думал, что навсегда буду глухим, вроде Алешки, двоюродного моего брата, и как являлась ко мне в лихорадочном сне мама, прикладывала холодную руку с синими ногтями ко лбу. Я кричал и не слышал своего крика.
В избе всю ночь горела привернутая лампа, бабушка показывала мне углы, светила лампой под печью, под кроватью, мол, никого нету.
Еще пот девочку помню, беленькую, смешливую, рука у нее сохнет. Обозники в город ее везли лечить.
И опять обоз возник.
Все он идет куда-то, идет, скрывается в студеных торосах, в морозном тумане. Лошади все меньше, меньше, вот и последнюю скрал туман. Одиноко, как-то пусто, лед, стужа и неподвижные темные скалы с неподвижными лесами.
Но не стало Енисея, ни зимнего, ни летнего; снова забилась живая жилка ключа за Васиной избушкой. Ключ начал полнеть, и не один уж ключ, два, три, грозный уже поток хлещет из скалы, катит камни, ломает деревья, выворачивает их с корнями, несет, крутит. Вот-вот сметет он избушку под горой, смоет завозню и обрушит все с гор. В небе ударят громы, сверкнуг молнии, от них вспыхнут таинственные цветы папоротника. От цветов зажжется лес, зажжется земля, и не залить уже будет этот огонь даже Енисеем — ничем не остановить страшную такую бурю!
«Да что же это такое?! Где-же люди-то? Чего же они смотрят?! Связали бы Васю-то!»
Но скрипка сама все потушила. Снова тоскует один человек, снова чего-то жаль, снова едет кто-то куда-то, может, обозом, может, на плоту, может, и пешком идет в дали дальние.
Мир не сгорел, ничего не обрушилось. Все на месте. Луна со звездою на месте. Село, уже без огней, на месте, кладбище в вечном молчании и покое, караулка под увалом, объятая отгорающими черемухами и тихой струной скрипки.
Все-все на месте. Только сердце мое, занявшееся от горя и восторга, как встрепенулось, как подпрыгнуло, так и бьется у горла, раненное на всю жизнь музыкой.
О чем же это рассказывала мне музыка? Про обоз? Про мертвую маму? Про девочку, у которой сохнет рука? На что она жаловалась? На кого гневалась? Почему так тревожно и горько мне? Почему жалко самого себя? И тех вон жалко, что спят непробудным сном на кладбище. Среди них под бугром лежит моя мама, рядом с нею две сестренки, которых я даже не видел: они жили до меня, жили мало, — и мать ушла к ним, оставила меня одного на этом свете, где высоко бьется в окно нарядной траурницей чье-то сердце.
Музыка кончилась неожиданно, точно кто-то опустил властную руку на плечо скрипача: «Ну, хватит!» На полуслове смолкла скрипка, смолкла, не выкрикнув, а выдохнув боль. Но уже, помимо нее, по своей воле другая какая-то скрипка взвивалась выше, выше и замирающей болью, затиснутым в зубы стоном оборвалась в поднебесье…
Долго сидел я в уголочке завозни, слизывая крупные слезы, катившиеся на губы. Не было сил подняться и уйти. Мне хотелось тут, в темном уголке, возле шершавых бревен, умереть всеми заброшенным и забытым. Скрипки не было слышно, свет в Васиной избушке не горел. «Уж не умер ли Вася-то?» — подумал я и осторожно пробрался к караулке. Ноги мои пязнули в холодном и вязком черноземе, размоченном ключом. Лица моего коснулись цепкие, всегда студеные листья хмеля, над головой сухо зашелестели шишки, пахнущие ключевой водою. Я приподнял нависшие над окошком перевитые бечевки хмеля и заглянул в окно. Чуть мерцая, топилась в избушке прогоревшая железная печка. Колеблющимся светом она обозначала столик у стены, топчан в углу. На топчане полулежал Вася, прикрывши глаза левой рукой. Очки его кверху лапками валялись на столе и то вспыхивали, то гасли. На груди Васи покоилась скрипка, длинная палочка-смычок была зажата и правой руке.
Я тихонько приоткрыл дверь, шагнул в караулку. После того как Вася пил у нас чай, в особенности после музыки, не так страшно было сюда заходить.
Я сел на порог, не отрываясь глядел на руку, в которой зажата была гладкая палочка.
— Сыграйте, дяденька, еще.
— Что тебе, мальчик, сыграть?
По голосу я угадал: Вася нисколько не удивился тому, что кто-то здесь есть, кто-то пришел.
— Что хотите, дяденька.
Вася сел на топчане, повертел деревянные штыречки скрипки, потрогал смычком струны.
— Подбрось дров в печку.
Я исполнил его просьбу. Вася ждал, не шевелился. В печке щелкнуло раз, другой, прогоревшие бока ее обозначились красными корешками и травинками, качнулся отблеск огня, пал на Васю. Он вскинул к плечу скрипку и заиграл.
Прошло немалое время, пока я узнал музыку. Та же самая была она, какую слышал я у завозни, и в то же время совсем другая. Мягче, добрее, тревога и боль только угадывались в ней, скрипка уже не стонала, не сочилась ее душа кровью, не бушевал огонь вокруг и не рушились камни.
Трепетал и трепетал огонек в печке, но, может, там, за избушкой, на увале засветился папоротник. Говорят, если найдешь цветок папоротника — невидимкой станешь, можешь забрать все богатства у богатых и отдать их бедным, выкрасть у Кощея Бессмертного Василису Прекрасную и вернуть ее Иванушке, можешь даже пробраться на кладбище и оживить свою родную мать.
Разгорелись дрова подсеченной сухостоины — сосны, накалилось до лиловости колено трубы, запахло раскаленным деревом, вскипевшей смолой на потолке. Избушка наполнилась жаром и грузным красным светом. Поплясывал огонь, весело прищелкивала разогнавшаяся печка, выстреливая на ходу крупные искры.
Тень музыканта, сломанная у поясницы, металась по избушке, вытягивалась по стене, становилась прозрачной, будто отражение в воде, потом тень отдалялась в угол, исчезала в нем, и тогда там обозначался живой музыкант, живой Вася-поляк. Рубаха на нем была расстегнуга, ноги босы, глаза в темных обводах. Щекою Вася лежал на скрипке, и мне казалось, так ему покойней, удобней и слышит он в скрипке такое, чего мне никогда не услышать.
Когда притухала печка, я радовался, что не мог видеть Васиного лица, бледной ключицы, выступившей из-под рубахи, и правой ноги, кургузой, куцей, будто обкусанной щипцами, глаз, плотно, до боли затиснутых в черные ямки глазниц. Должно быть, глаза Васи боялись даже такого малого света, какой выплескивался из печки.
В полутьме я старался глядеть только на вздрагивающий, мечущийся или плавно скользящий смычок, на гибкую, мерно раскачивающуюся вместе со скрипкой тень. И тогда Вася снова начинал представляться мне чем-то вроде волшебника из далекой сказки, а не одиноким калекою, до которого никому нет дела. Я так засмотрелся, так заслушался, что вздрогнул, когда Вася заговорил.
— Эту музыку написал человек, которого лишили самого дорогого. — Вася думал вслух, не переставая играть. — Если у человека нет матери, нет отца, но есть родина, — он еще не сирота. — Какое-то время Вася думал про себя. Я ждал. — Все проходит: любовь, сожаление о ней, горечь утрат, даже боль от ран проходит, но никогда-никогда не проходит и не гаснет тоска по родине…
Скрипка снова тронула те самые струны, что накалились при давешней игре и еще не остыли. Рука Васина снова содрогнулась от боли, но тут же смирилась, пальцы, собранные в кулак, разжались.
— Эту музыку написал мой земляк Огинский в корчме — так называется у нас заезжий дом, — продолжал Вася. — Написал на границе, прощаясь с родиной. Он посылал ей последний привет. Давно уже нет композитора на свете. Но боль его, тоска его, любовь к родной земле, которую никто не мог отнять, жива до сих пор.
Вася замолчал, говорила скрипка, пела скрипка, угасала скрипка. Голос ее становился тише. тише, он растягивался в темноте тонюсенькой светлой паутинкой. Паутинка задрожала, качнулась и почти беззвучно оборвалась.
Я убрал руку от горла и выдохнул тот вдох, который удерживал грудью, рукой, оттого что боялся оборвать светлую паутинку. Но все равно она оборвалась. Печка потухла. Слоясь, засыпали в ней угли. Васи не видно. Скрипки не слышно.
Тишь. Темень. Грусть.
— Уже поздно, — сказал Вася из темноты. — Иди домой. Бабушка будет беспокоиться.
Я привстал с порога и, если бы не схватился за деревянную скобу, упал бы. Ноги были все в иголках и как будто вовсе не мои.
— Спасибо вам, дяденька, — прошептал я.
Вася шевельнулся в углу и рассмеялся смущенно или спросил «За что?».
— Я не знаю, за что…
И выскочил из избушки. Растроганными слезами благодарил я Васю, этот мир ночной, спящее село, спящий за ним лес. Мне даже мимо кладбища не страшно было идти. Ничего сейчас не страшно. В эти минуты не было вокруг меня зла. Мир был добр и одинок — ничего, ничего дурного в нем не умещалось.
Доверяясь доброте, разлитой слабым небесным светом по всему селу и по всей земле, я зашел на кладбище, постоял на могиле матери.
— Мама, это я. Я забыл тебя, и ты мне больше не снишься.
Опустившись на землю, я припал ухом к холмику. Мать не отвечала. Все было тихо на земле и в земле. Маленькая рябина, посаженная мной и бабушкой, нароняла остроперых крылышек на мамин бугорок. У соседних могил березы распустили нити с желтым листом до самой земли. На вершинах берез листа уже не было, и голые прутья исполосовали огрызок луны, висевший теперь над самым кладбищем. Все было тихо. Роса проступила на траве. Стояло полное безветрие. Потом с увалов ощутимо потянуло знобким холодком. Гуще потекли с берез листья. Роса стекленела на траве. Ноги мои застыли от ломкой росы, один лист закатился под рубаху, сделалось знобко, и я побрел с кладбища в темные улицы села меж спящих домов к Енисею.
Мне отчего-то не хотелось домой.
Не знаю, сколько я просидел на крутом яру по-над Енисеем. Он шумел у займища, на каменных бычках. Вода, сбитая с плавного хода бычками, вязалась в узлы, грузно перевалива- лась возле берегов и кругами, воронками откатывалась к стрежню. Неспокойная наша река. Какие-то силы вечно тревожат ее, в вечной борьбе она сама с собой и со скалами, сдавившими ее с обеих сторон.
Но эта ее неспокойность, это ее древнее буйство не возбуждали, а успокаивали меня. Оттого, наверно, что была осень, луна над головой, скалистая от росы трава и крапива по берегам, вовсе не похожая на дурман, скорее на какие-то расчудесные растения; и еще оттого, наверно, что во мне звучала Васина музыка о неистребимой любви к родине. А Енисей, не спящий даже ночью, крутолобый бык на той стороне, пилка еловых вершин над дальним перевалом, молчаливое село за моей спиной, кузнечик, из последних сил работающий наперекор осени в крапиве, вроде бы один он во всем мире, трава, как бы отлитая из металла, — это и была моя родина, близкая и тревожная.
Глухой ночью возвратился я домой. Бабушка, должно быть, по лицу моему угадала, что в душе моей что-то свершилось, и не стала меня бранить.
— Ты где так долго? — только и спросила она. — Ужин на столе, ешь и ложись.
— Баба, я слышал скрипку.
— А-а, — отозвалась бабушка, — Вася-поляк чужое, батюшко, играет, непонятное. От его музыки бабы плачут, а мужики напиваются и буйствуют…
— А кто он?
— Вася-то? Да кто? — зевнула бабушка. — Человек. Спал бы ты. Мне рано к корове подыматься. — Но она знала, что я все равно не отстану: — Иди ко мне, лезь под одеяло.
Я прижался к бабушке.
— Студеный-то какой! И ноги мокрущие! Опять болеть будут. — Бабушка подоткнула под меня одеяло, погладила по голове. — Вася — человек без роду-племени. Отец и мать у него были из далекой державы — Польши. Люди там говорят не по-нашему, молятся не как мы. Царь у них королем называется. Землю польскую захватил русский царь, чего-то они с королем не поделили… Ты спишь?
— Не-е.
— Спал бы. Мне ведь вставать с петухами. — Бабушка, чтобы скорее отвязаться от меня, бегом рассказала, что в земле этой далекой взбунтовались люди против русского царя, и их к нам, в Сибирь, сослали. Родители Васи тоже были сюда пригнаны. Вася родился на подводе, под тулупом конвоира. И зовут его вовсе не Вася, а Стася — Станислав по-ихнему. Это уж наши, деревенские, переиначили. — Ты спишь? — снова спросила бабушка.
— Не-е.
— А, чтоб тебе! Ну, умерли Васины родители. Помаялись, помаялись на чужой стороне и померли. Сперва мать, потом отец. Видел большой такой черный крест и могилу с цветками? Ихняя могила. Вася бережет ее, ухаживает пуще, чем за собой. А сам-то состарился уж, когда — не заметили. О Господи, прости, и мы не молоды! Так вот и прожил Вася около мангазины, в сторожах. На войну не брали. У него еще у мокренького младенца нога ознобилась на подводе… Так вот и живет… помирать скоро… И мы тоже…
Бабушка говорила все тише, невнятней и отошла ко сну со вздохом. Я не тревожил ее. Лежал, думал, пытаясь постигнугь человеческую жизнь, но у меня ничего из этой затеи не получалось.
Несколько лет спустя после той памятной ночи мангазину перестали использовать, потому что построен был в городе элеватор, и в мангазинах исчезла надобность. Вася остался не у дел. Да и ослеп он к той поре окончательно и сторожем быть уже не мог. Какое-то время он еще собирал милостыню по селу, но потом и ходить не смог, тогда бабушка моя и другие старухи стали носить еду в Васину избушку.
Однажды бабушка пришла озабоченная, выставила швейную машину и принялась шить сатиновую рубаху, штаны без прорехи, наволочку с завязками и простыню без шва посредине — так шьют для покойников.
Заходили люди, сдержанными голосами разговаривали с бабушкой. До меня донеслось раз-другой «Вася», и я помчался к караулке.
Дверь ее была распахнута. Подле избушки толпился народ. Люди заходили в нее без шапок и выходили оттуда вздыхая, с кроткими, опечаленными лицами.
Васю вынесли в маленьком, словно бы мальчишеском гробу. Лицо покойного было прикрыто полотном. Цветов в домовине не было, венков люди не несли. За гробом тащилось несколько старух, никто не голосил. Все свершалось в деловом молчании. Темнолицая старуха, бывшая староста церкви, на ходу читала молитвы и косила холодным зраком на заброшенную, с упавшими воротами, сорванными с крыши тесинами мангазину и осуждающе трясла головою.
Я зашел в караулку. Железная печка с середины была убрана. В потолке холодела дыра, по свесившимся корням травы и хмеля в нее падали капли. На полу разбросаны стружки. Старая нехитрая постель была закатана в изголовье нар. Валялись под нарами сторожевая колотушка. метла, топор, лопата. На окошке, за столешницей, виднелась глиняная миска, деревянная кружка с отломленной ручкой, ложка, гребень и отчего-то не замеченный мною сразу шкалик с водой. В нем ветка черемухи с набухшими и уже лопнувшими почками. Со столешницы сиротливо глядели на меня пустыми стеклами очки.
«А где скрипка-то?» — вспомнил я, глядя на очки. И тут же увидел ее. Скрипка висела над изголовьем нар. Я сунул очки в карман, снял скрипку со стены и бросился догонять похоронную процессию.
Мужики с домовиной и старухи, бредущие кучкой следом за нею, перешли по бревнам Фокинскую речку, захмелевшую от весеннего половодья, поднимались к кладбищу по косогору, подернутому зеленым туманчиком очнувшейся травы.
Я потянул бабушку за рукав и показал ей скрипку, смычок. Бабушка строго нахмурилась и отвернулась от меня. Затем сделала шаг шире и зашепталась с темнолицей старухой:
— Расходы… накладно… сельсовет-то не больно…
Я уже умел кое-что соображать и догадался, что старуха хочет продать скрипку, чтобы возместить похоронные расходы, уцепился за бабушкин рукав и, когда мы отстали, мрачно спросил:
— Скрипка чья?
— Васина, батюшко, Васина, — бабушка отвела от меня глаза и уставилась в спину темнолицей старухи. — В домовину-то… Сам!.. — наклонилась ко мне и быстро шепнула бабушка, прибавляя шагу.
Перед тем, как люди собрались накрывать Васю крышкой, я протиснулся вперед и, ни слова не говоря, положил ему на грудь скрипку и смычок, на скрипку бросил несколько живых цветочков мать-мачехи, сорванных мною у моста-перекидыша.
Никто ничего не посмел мне сказать, только старуха богомолка пронзила меня острым взглядом и тут же, воздев глаза к небу, закрестилась: «Помилуй, Господи, душу усопшего Станислава и родителей его, прости их согрешения вольным и невольныя…»
Я следил, как заколачивали гроб — крепко ли? Первый бросил горсть земли в могилу Васи, будто ближний его родственник, а после того, как люди разобрали свои лопаты, полотенца и разбрелись по тропинкам кладбища, чтобы омочить скопившимися слезами могилы родных, долго сидел возле Васиной могилы, разминая пальцами комочки земли, чего-то ждал. И знал, что уж ничего не дождаться, но все равно подняться и уйти не было сил и желания.
За одно лето сопрела пустая Васина караулка. Обвалился потолок, приплюснул, вдавил избушку в гущу жалицы, хмеля и чернобыльника. Из бурьяна долго торчали сгнившие бревешки, но и они постепенно покрылись дурманом; ниточка ключа пробила себе новое русло и потекла по тому месту, где стояла избушка. Но и ключ скоро начал хиреть, а в засушливое лето тридцать третьего года вовсе иссох. И сразу начали вянуть черемухи, выродился хмель, унялась и разнотравная дурнина.
Ушел человек, и жизнь в этом месте остановилась. Но деревня-то жила, подрастали ребятишки, на смену тем, кто уходил с земли. Пока Вася-поляк был жив, односельчане относились к нему по-разному: иные не замечали его, как лишнего человека, иные даже и поддразнивали, пугали им ребятишек, иные жалели убогого человека. Но вот помер Вася-поляк, и селу стало чего-то недоставать. Непонятная виноватость одолела людей, и не было уж такого дома, такой семьи в селе, где бы не помянули его добрым словом в родительский день и в другие тихие праздники, и оказалось, что в незаметной жизни был Вася-поляк вроде праведника и помогал людям смиренностью, почтительностью быть лучше, добрей друг к другу.
В войну какой-то лиходей начал воровать с деревенского кладбища кресты на дрова, первым унес он грубо тесанный лиственичный крест с могилы Васи-поляка. И могила его утерялась, но не исчезла о нем память. По сей день женщины нашего села нет-нет да и вспомнят его с печальным долгим вздохом, и чувствуется, что вспоминать им его и благостно, и горько.
Последней военной осенью я стоял на посту возле пушек в небольшом, разбитом польском городе. Это был первый иностранный город, который я видел в своей жизни. Он ничем не отличался от разрушенных городов России. И пахло в нем так же: гарью, трупами, пылью. Меж изуродованных домов по улицам, заваленным ломью, кружило листву, бумагу, сажу. Над городом мрачно стоял купол пожара. Он слабел, опускался к домам, проваливался в улицы и переулки, дробился на усталые кострища. Но раздавался долгий, глухой взрыв, купол подбрасывало в темное небо, и все вокруг озарялось тяжелым багровым светом. Листья с деревьев срывало, кружило жаром вверху, и там они истлевали.
На горящие развалины то и дело обрушивался артиллерийский или минометный налет, нудили в высоте самолеты, неровно вычерчивали линию фронта немецкие ракеты за городом, искрами осыпаясь из темноты и бушующий огненный котел, где корчилось в последних судорогах человеческое прибежище.
Мне чудилось — я один в этом догорающим городе и ничего живого не осталось на земле. Это ощущение постоянно бывает в ночи, но особенно гнетуще оно при виде разора и смерти. Но я-то узнал, что совсем неподалеку — только перескочить через зеленую изгородь, обжаленную огнем, — в пустой избе спят наши расчеты, и это немного меня успокаивало.
Днем мы заняли город, а к вечеру откуда-то, словно из-под земли, начали появляться люди с узлами, с чемоданами, с тележками, чаще с ребятишками на руках. Они плакали у развалин, вытаскивали что-то из пожарищ. Ночь укрыла бездомных людей с их горем и страданиями. И только пожары укрыть не смогла.
Неожиданно в доме, стоявшем через улицу от меня, разлились звуки органа. От дома этого при бомбежке отвалился угол, обнажив стены с нарисованными на них сухощекими святыми и мадоннами, глядящими сквозь копоть голубыми скорбными глазами. До потемок глазели эти святые и мадонны на меня. Неловко мне было за себя, за людей, под укоряющими взглядами святых, и ночью нет-нет да выхватывало отблесками пожаров лики с поврежденными головами на длинных шеях.
Я сидел на лафете пушки с зажатым в коленях карабином и покачивал головой, слушая одинокий среди войны орган. Когда-то, после того как я послушал скрипку, мне хотелось умереть от непонятной печали и восторга. Глупый был. Малый был. Я так много увидел потом смертей, что не было для меня более ненавистного, проклятого слова, чем «смерть». И потому, должно быть, музыка, которую я слушал в детстве, переломилась во мне, и то, что пугало в детстве, было вовсе и не страшно, жизнь припасла для нас такие ужасы, такие страхи…
Да-а, музыка та же, и я вроде бы тот же, и горло мое сдавило, стиснуло, но нет слез, нет детского восторга и жалости чистой, детской жалости. Музыка разворачивала душу, как огонь войны разворачивал дома, обнажая то святых на стене, то кровать, то качалку, то рояль, то тряпки бедняка, убогое жилище нищего, скрытые от глаз людских — бедность и святость, — все-все обнажилось, со всего сорваны одежды, все подвергнуто унижению, все вывернуто грязной изнанкой, и оттого-то, видимо, старая музыка повернулась иной ко мне стороною, звучала древним боевым кличем, звала куда-то, заставляла что-то делать, чтобы потухли эти пожары, чтобы люди не жались к горящим развалинам, чтобы зашли они в свой дом, под крышу, к близким и любимым, чтобы небо, вечное наше небо, не подбрасывало взрывами и не сжигало адовым огнем.
Музыка гремела над городом, глушила разрывы снарядов, гул самолетов, треск и шорох горящих деревьев. Музыка властвовала над оцепенелыми развалинами, та самая музыка, какую, словно вздох родной земли, хранил в сердце человек, который никогда не видел своей родины, но всю жизнь тосковал о ней.
Далекая и близкая сказка—Виктор Астафьев
Далекая и близкая сказка—Виктор Астафьев
В небо, рядом с той звездой, что все еще одиноко светилась над Караульной речкой, кто–то зашвырнул огрызок луны, и она, словно обкусанная половина яблока, никуда не катилась, бескорая, сиротская, зябко стекленела, и от нее стекленело все вокруг. От завозни упала тень на всю поляну, и от меня тоже упала тень, узкая и носатая.
За Фокинской речкой — рукой подать — забелели кресты на кладбище, скрипнуло что–то в завозне — холод пополз под рубаху, по спине, под кожу. к сердцу. Я уже оперся руками о бревна, чтобы разом оттолкнуться, полететь до самых ворот и забренчать щеколдой так, что проснутся на селе все собаки.
Но из–под увала, из сплетений хмеля и черемух, из глубокого нутра земли возникла музыка и пригвоздила меня к стене.
Сделалось еще страшнее: слева кладбище, спереди увал с избушкой, справа жуткое займище за селом, где валяется много белых костей и где давно еще, бабушка говорила, задавился человек, сзади темная завозня, за нею село, огороды, охваченные чертополохом, издали похожим на черные клубы дыма.
Один я, один, кругом жуть такая, и еще музыка — скрипка. Совсем–совсем одинокая скрипка. И не грозится она вовсе. Жалуется. И совсем ничего нет жуткого. И бояться нечего. Дурак–дурачок! Разве музыки можно бояться? Дурак–дурачок, не слушал никогда один–то, вот и…
Музыка льется тише, прозрачней, слышу я, и у меня отпускает сердце. И не музыка это, а ключ течет из–под горы. Кто–то припал к воде губами, пьет, пьет и не может напиться — так иссохло у него во рту и внутри.
Видится почему–то тихий в ночи Енисей, на нем плот с огоньком. С плота кричит неведомый человек: «Какая деревня–а–а?» — Зачем? Куда он плывет? И еще обоз на Енисее видится, длинный, скрипучий. Он тоже уходит куда–то. Сбоку обоза бегут собаки. Кони идут медленно, дремотно. И еще видится толпа на берегу Енисея, мокрое что–то, замытое тиной, деревенский люд по всему берегу, бабушка, на голове волосья рвущая.
Музыка эта сказывает о печальном, о болезни вот о моей говорит, как я целое лето малярией болел, как мне было страшно, когда я перестал слышать и думал, что навсегда буду глухим, вроде Алешки, двоюродного моего брата, и как являлась ко мне в лихорадочном сне мама, прикладывала холодную руку с синими ногтями ко лбу. Я кричал и не слышал своего крика.
В избе всю ночь горела привернутая лампа, бабушка показывала мне углы, светила лампой под печью, под кроватью, мол, никого нету.
Еще про девочку помню, беленькую, смешливую, рука у нее сохнет. Обозники в город ее везли лечить.
И опять обоз возник.
Все он идет куда–то, идет, скрывается в студеных торосах, в морозном тумане. Лошади все меньше, меньше, вот и последнюю скрал туман. Одиноко, как–то пусто, лед, стужа и неподвижные темные скалы с неподвижными лесами.
Но не стало Енисея, ни зимнего, ни летнего; снова забилась живая жилка ключа за Васиной избушкой. Ключ начал полнеть, и не один уж ключ, два, три, грозный уже поток хлещет из скалы, катит камни, ломает деревья, выворачивает их с корнями, несет, крутит. Вот–вот сметет он избушку под горой, смоет завозню и обрушит все с гор. В небе ударят громы, сверкнуг молнии, от них вспыхнут таинственные цветы папоротника. От цветов зажжется лес, зажжется земля, и не залить уже будет этот огонь даже Енисеем — ничем не остановить страшную такую бурю!
«Да что же это такое?! Где–же люди–то? Чего же они смотрят?! Связали бы Васю–то!»
Но скрипка сама все потушила. Снова тоскует один человек, снова чего–то жаль, снова едет кто–то куда–то, может, обозом, может, на плоту, может, и пешком идет в дали дальние.
Мир не сгорел, ничего не обрушилось. Все на месте. Луна со звездою на месте. Село, уже без огней, на месте, кладбище в вечном молчании и покое, караулка под увалом, объятая отгорающими черемухами и тихой струной скрипки.
Все–все на месте. Только сердце мое, занявшееся от горя и восторга, как встрепенулось, как подпрыгнуло, так и бьется у горла, раненное на всю жизнь музыкой.
О чем же это рассказывала мне музыка? Про обоз? Про мертвую маму? Про девочку, у которой сохнет рука? На что она жаловалась? На кого гневалась? Почему так тревожно и горько мне? Почему жалко самого себя? И тех вон жалко, что спят непробудным сном на кладбище. Среди них под бугром лежит моя мама, рядом с нею две сестренки, которых я даже не видел: они жили до меня, жили мало, — и мать ушла к ним, оставила меня одного на этом свете, где высоко бьется в окно нарядной траурницей чье–то сердце.
Музыка кончилась неожиданно, точно кто–то опустил властную руку на плечо скрипача: «Ну, хватит!» На полуслове смолкла скрипка, смолкла, не выкрикнув, а выдохнув боль. Но уже, помимо нее, по своей воле другая какая–то скрипка взвивалась выше, выше и замирающей болью, затиснутым в зубы стоном оборвалась в поднебесье…
Click here
1 42 Всего посещений
Hits: 158
Последний поклон (повесть в рассказах)
Астафьев Виктор Петрович
- 2227
- 0
- 0
Скачать книгу в формате:
- fb2
- fb2
- txt
- epub
- rtf
- mobi
Аннотация
Виктор Астафьев
ПОСЛЕДНИЙ ПОКЛОН
(Повесть в рассказах)
КНИГА ПЕРВАЯ
Далекая и близкая сказка
На задворках нашего села среди травянистой поляны стояло на сваях длинное бревенчатое помещение с подшивом из досок. Оно называлось «мангазина», к которой примыкала также завозня, — сюда крестьяне нашего села свозили артельный инвентарь и семена, называлось это «обшэственным фондом». Если сгорит дом, если сгорит даже все село, семена будут целы и, значит, люди будут жить, потому что, покудова есть семена, есть пашня, в которую можно бросить их и вырастить хлеб, он крестьянин, хозяин, а не нищеброд.
Поодаль от завозни — караулка. Прижалась она под каменной осыпью, в заветрии и вечной тени. Над караулкой, высоко на увале, росли лиственницы и сосны. Сзади нее выкуривался из камней синим дымком ключ. Он растекался по подножию увала, обозначая себя густой осокой и цветами таволги в летнюю пору, зимой — тихим парком из-под снега и куржаком по наползавшим с увало…
ЕЩЕ
Популярные книги
-
- Читаю
- В архив
- 50183
- 8
- 1
Жанр:
Аннотация:
«Волшебные твари и где их искать» — это учебник по уходу за домашними животными, обязательный для вс…
Блок — 2 стр.
-
- Читаю
- В архив
- 100620
- 63
- 11
Аннотация:
События книги разворачиваются вокруг мальчика, которого отдали в приют. Он быстро понимает, что с…
Фрагмент — 3 стр.
-
- Читаю
- В архив
- 70354
- 28
- 1
Аннотация:
Роман «Триумфальная арка» написан известным немецким писателем Э.М.Ремарком (1898-1970). Автор расск…
Блок — 21 стр.
-
- Читаю
- В архив
- 57391
- 23
- 9
Аннотация:
Алексей Пехов Страж. Тетралогия Страж История первая Ведьмин яр Ворон на ржаном поле не…
Блок — 76 стр.
Дорогой читатель. Книгу «Последний поклон (повесть в рассказах)» Астафьев Виктор Петрович вероятно стоит иметь в своей домашней библиотеке. В тексте находим много комизмов случающихся с персонажами, но эти насмешки веселые и безобидные, близки к умилению, а не злорадству. Просматривается актуальная во все времена идея превосходства добра над злом, света над тьмой с очевидной победой первого и поражением второго. Яркие пейзажи, необъятные горизонты и насыщенные цвета — все это усиливает глубину восприятия и будоражит воображение. Глубоко цепляет непредвиденная, сложнопрогнозируемая последняя сцена и последующая проблематика, оставляя место для самостоятельного домысливания будущего. Чувствуется определенная особенность, попытка выйти за рамки основной идеи и внести ту неповторимость, благодаря которой появляется желание вернуться к прочитанному. Умелое использование зрительных образов писателем создает принципиально новый, преобразованный мир, энергичный и насыщенный красками. Кто способен читать между строк, может уловить, что важное в своем непосредственном проявлении становится собственной противоположностью. Периодически возвращаясь к композиции каждый раз находишь для себя какой-то насущный, волнующий вопрос и незамедлительно получаешь на него ответ. Произведение, благодаря мастерскому перу автора, наполнено тонкими и живыми психологическими портретами. Запутанный сюжет, динамически развивающиеся события и неожиданная развязка, оставят гамму положительных впечатлений от прочитанной книги. «Последний поклон (повесть в рассказах)» Астафьев Виктор Петрович читать бесплатно онлайн будет интересно не всем, но истинные фаны этого стиля останутся вполне довольны.
Новинки

- 61
- 0
- 0
Аннотация:
Я недавно стал агентом МП, но даже у меня есть линии, которые нельзя пересекать. Агент Созэ из отд…
Полный текст — 17 стр.
Я недавно стал агентом МП, но даже у меня есть линии, которые нельзя пересекать. Агент Созэ из отд…

Будет обязательно.. возможно ) …

- 922
- 9
- 0
Аннотация:
Мой босс невзлюбил меня с первого взгляда. Кажется, этот сноб вообще никого не любил, а в женщинах…
Полный текст — 44 стр.
Мой босс невзлюбил меня с первого взгляда. Кажется, этот сноб вообще никого не любил, а в женщинах…

- 12
- 0
- 0
Аннотация:
В этом издании представлены произведения номинантов Московской литературной премии-биеннале 2020-…
Фрагмент — 14 стр.
В этом издании представлены произведения номинантов Московской литературной премии-биеннале 2020-…

- 17
- 0
- 0
Аннотация:
«Традиции & Авангард» – ежеквартальный литературно-художественный журнал, который не делит писате…
Фрагмент — 21 стр.
«Традиции & Авангард» – ежеквартальный литературно-художественный журнал, который не делит писате…

- 16
- 0
- 0
Аннотация:
…Вы знаете, я бы тоже захотела слепить попугая из такого цветного пластилина! А то и целый птичий…
Фрагмент — 3 стр.
…Вы знаете, я бы тоже захотела слепить попугая из такого цветного пластилина! А то и целый птичий…

- 13
- 0
- 0
Аннотация:
Мы все нуждаемся во внимании, потому что душа часто бывает одинокой. Основная тема стихотворений …
Фрагмент — 7 стр.
Мы все нуждаемся во внимании, потому что душа часто бывает одинокой. Основная тема стихотворений …
Первые публикации в авторских сборниках, где выделен цикл «Страницы детства»: «Весенний остров» (Пермь, 1964), «Поросли окопы травой» (М., 1965). Среди первых публикаций в периодике – журнал «Огонек». 1963. № 47, газета «Звезда» (Пермь). 1964. 5 янв. Впоследствии публикуется во всех изданиях книги «Последний поклон» (кн. 1). Одно из последних изданий «Далекая и близкая сказка»: рассказы, затеей / предисл. В. Курбатова. Иркутск: Издатель Сапронов, 2008. В Государственном архиве Пермского края в личном фонде В. П. Астафьева хранятся рукописи трех редакций рассказа «Далекая и близкая сказка» из цикла «Страницы детства». Первоначально рассказ назывался «Как в сказке», «Как в далекой сказке», «Полонез Огинского».
Композиция рассказа – несколько частей, объединенных мотивом памяти: о музыке, о детстве в родном селе, о погибшей маме рассказчика, Вити Потылицына. Первая часть наиболее пространная, контрастирует по эмоциональной доминанте с тремя последующими. По жанру может быть определена как психологическая лирическая проза. Н. Макаров писал: «Облик героя мало чем отличался бы от облика любого крестьянского мальчика, если бы в „Далекой и близкой сказке“ он не раскрылся как натура поэтическая».
В центре описания – внутренний мир Вити. Мальчик чувствует безрадостность окружающего мира, что передается через эпитеты: огрызок луны, пуна сиротская, сравнение: луна… словно обкусанная половина яблока и т. д. Герой ощущает свою «неприютность» в этот прохладный осенний вечер. Настроение ребенка начинает меняться от звуков скрипки: возникла музыка, пригвоздила меня. И не грозится она вовсе. Жалуется. Музыка будит воображение мальчика-сироты, вспоминаются мертвая мама, больная девочка – снова чего-то жаль. Происходит редкостное явление: сердце мое, занявшееся от горя и восторга, как встрепенулось, как подпрыгнуло, так и бьется у горла, раненное на всю жизнь музыкой. Деревенский мальчик переживает катарсическое состояние души: долго сидел я… слизывая крупные слезы, катившиеся на губы. Не было сил подняться и уйти.
Дальнейшие поступки Вити соотнесены с движением его внутреннего душевного порыва. Он просит Васю-поляка сыграть на скрипке, заходит на могилу матери (Мама… я забыл тебя), притихший и смиренный разговаривает с бабушкой. Преображение героя помогает ему почувствовать мир иным: В эти минуты не было вокруг меня зла. Мир был добр и одинок… Завершающий эту часть пейзаж окрашен иной авторской тональностью: Все было тихо на земле и в земле. Маленькая рябина… нароняла остроперых крылышек… Все было тихо. Роса проступила на траве… во мне звучала Васина музыка.
Следующие три коротких зарисовки контрастируют с первой по объему и интонации. Художественная речь лаконична, сдержанна, нарочито неэмоциональна. Автор переносит акцент с внутренне-сакрального на внешнесобытийное.
Вторая часть рассказа о похоронах Васи-поляка: За гробом тащилось несколько старух… Все свершалось в деловом молчании. Художественное время – несколько лет спустя. Описание похорон внешне соответствует канону: прощание, движение процессии на кладбище, последний ком земли, поминальная молитва бывшей старосты церкви. Одноообразный темпоритм рассказа отражает спокойно-отстраненное отношение жителей
Овсянки к смерти ослепшего одинокого поляка, тосковавшего по родине.
3-я часть наиболее лаконичная, по жанру близка к эссе; обращена к раздумьям автора, который пытается постичь человеческую жизнь. Предмет размышлений – память: Ушел человек и жизнь в этом месте остановилась. Но в памяти односельчан с годами «воскресает» судьба и жизнь Васи-поляка (непонятная виноватость одолела людей). Природу этой «виноватости» пытается постичь рассказчик. Философская зарисовка сопровождается контекстно «высокой» лексикой: праведник, жизнь, смиренность, память. Интонационно общим примирением завершается эта часть: Чувствуется, что вспоминать его (Васю) благостно и горько.
Финальная часть рассказа хронологически соотнесена с последней военной осенью; художественное пространство – разбитый польский город. В образе рассказчика воплощены черты умудренного трагическим опытом военной и послевоенной жизни автора. В фабуле прослеживается элемент кольцевой композиции: в 1-й части – эмоциональное «переживание» впервые услышанной музыки польского композитора, в 4-й части – буря чувств от звуков органа, поднимающихся над развалинами польского города.
Звучание музыки сливается со страшным опытом жизни рассказчика, вызывает чувства, непохожие на давние, испытанные в детстве. Однако высокое предназначение музыкального искусства остается тем же (горло мое сдавило, стиснуло… музыка разворачивала душу). Силу этого воздействия передает синтаксическая градация – 4-кратное «чтобы» и повтор в последнем абзаце ключевого слова «музыка».
См.: «Огонек», журнал. «Поросли окопы травой», сборник. «Синие сумерки», сборник. В. П. Астафьев как детский писатель. Выразительные средства языка произведений первого периода творчества В. П. Астафьева.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.
Далекая и близкая сказка — краткое содержание рассказа Астафьева
Далекая и близкая сказка — краткое содержание рассказа Астафьева
На окраине села, в караулке, жил Вася-поляк, он был небольшого роста, хромой на одну ногу. Вася был единственным человеком в деревне, который носил очки, был слабоват на зрение. Деревенские ребятишки ради забавы, украдкой заглядывали в окна Васиного дома, но чего-то, боясь, убегали с воплями. Вася был трудолюбивым человек, работы не боялся. Жил тихо и мирно, не причиняя зла, правда, редко кто к нему заходил. Вася любил играть на скрипке, но делал он это очень редко.
Как- то раз Витя услышал, как Вася играет на скрипке, это была таинственная музыка, она настолько заворожила Витю, что он не смог двинуться с места. Музыка была грустной, что даже у Вити на душе сразу же стало печально, тяжело и неспокойно. Стало жалко самого себя, и тех, кто спят вечным сном на кладбище.
Когда скрипка угасла, Витя зашел в избу Васи и попросил сыграть его еще раз. Тот сыграл, а потом рассказал Вити о том, как он любит родную землю, и тоска по родине никогда не угаснет в его душе. Вася- поляк произнес самые важные слова, что если нет матери и отца- самого ценного, то он еще не сирота, у него есть родина. Любовь к родине никогда не угаснет в человеке.
Можно было услышать, как Васина скрипка каждый вечер, плакала, а потом и вовсе угасала, так плакала Васина душа по родине. Автором музыки был Огинский, он написал её на границе, прощаясь с родиной, тем самым он передал ей последний привет. Композитора уже давно нет в живых, но боль и тоска по родине не утихает, она жива до сих пор.
По пути домой, Витя проведал могилку мамы и сестры, на душе у него было печально, после разговора с Васей. По возвращению домой, бабушка рассказала о Васиной судьбе. Родом он из Польши, а имя, настоящее, Станислав. Родители его погибли, живет он один, тоскуя по своей родине.
Через некоторое время случилось горе, Вася- поляк скончался. Витя положил скрипку в гроб на грудь Васе, когда того хоронили.
Повзрослевший Витя, при военных действиях, во время освобождения города от немцев, услышал звуки органа, она сразу напомнила Васину скрипку. Музыка была слышна даже при артиллерийских обстрелах. Таким образом, она утешала боль людей, защищавших родину, давая надежды на светлое будущее родной земли.
Далекая и близкая сказка — пересказ произведения В.П. Астафьева
Автор рассказа «Далекая и близкая сказка» В. П. Астафьев повествует о том, что все жители одной из деревень с опаской относились к Васе-поляку – хромоногому мужчине, который безустанно ухаживал за могилками своих родителей. Лишь безбоязненные местные мальчишки посещали иногда его караулку, подглядывая в окна. Этот человек отличался от остальных тем, что носил очки, так как зрение его было слабым, а из окон его дома иногда слышались звуки скрипки. Все это вызывало у остальных жителей осторожность. Кроме того, его считали «не от мира сего», хотя ценили его трудолюбие и скромность, жалели и иногда помогали, кто чем мог.
Рассказчик вспоминает о первых своих трудовых днях, проведенных в этом местечке. Но главное его незабываемое впечатление было связано с игрой Васи на скрипке. Эта музыка казалась ему печальной, она будто рассказывала о многом, но казалась тревожной и нагоняла страх. В душе мальчика она вызвала боль о потере близких людей, которые покоились теперь на местном кладбище. Однажды, когда мелодия прекратилась, рассказчик решил посетить место, где жил Вася. По просьбе гостя музыкант вновь заиграл. От его музыки замирало сердце, казалось, что даже в печи веселее играл огонь. В этот вечер Вася поведал о том, что мелодия принадлежит тому, кого давно уже нет в живых. Однако память о родине, которой она была посвящена, осталась живой в этой музыке. Человек не может быть сиротой, если в его душе и памяти звучит эта мелодия. В эту ночь на берегу Енисея рассказчик не чувствовал страха и одиночества, так как был рядом с «близкой и чужой родиной».
Спустя некоторое время Вася умер. Его отсутствие теперь заметили все жители деревни. Даже через несколько лет «с печальным вздохом» вспоминал его каждый. После его ухода в мир иной стало понятно, что для многих он был защитником, который незаметно учил смирению и доброте окружающих. Рассказчик за несколько минут успел положить в гроб умершего его музыкальный инструмент, за которой зорко следила бабка богомолка, желая получить за нее деньги. После похорон Васи-поляка на душе стало пусто. У рассказчика не было сил продолжать свой путь, настолько он был поглощен горем, утратой этого человека, который стал ему родным. Но оказалось, что мальчик ничего о нем не знал. Единственным человеком, который подробно рассказал о судьбе Васи, стала бабушка рассказчика. Однажды вечером перед сном она поведала о его предках, которые оказались выходцами из Польши. Они давно погибли, поэтому сын чувствовал нестерпимую тоску по ним.
Очередное воспоминание рассказчика было связано с военными действиями, во время которых он, будучи военным человеком, посетил один польский разрушенный город. Это происходило гораздо позднее, много лет спустя. Тяжело ему было, стоя на посту, осознавать всю разруху, которую принесла война. В это время населенные пункты напоминали «горящие котлы», из которых выбирались не все.
Наблюдая толпы проходящих бездомных людей, вражеские самолеты, плачущих детей, рассказчик неожиданно услышал знакомые звуки. Игра органа доносилась из соседнего дома. Это оказалась та самая мелодия из детства, которая раньше пугала, вызывала восторг, печаль и слезы. При подобных обстоятельствах спустя много лет для рассказчика она открылась с другой стороны. Стала путеводной нитью в реальность, при этом мужчина безбоязненно воспринимал эту действительность. Это было напоминание Васиной скрипки, детских беззаботных лет. Автор осознавал в этот момент силу необыкновенной музыки, которая «глушила разрывы снарядов». Она успокаивала, настраивала на лучшее, придавала сил, и заставляла верить в то, что враг будет повержен.
Другие рассказы Астафьева кратко
Краткая биография Астафьева В.П.
Краткое содержание произведений других авторов

